Белый олеандр
Шрифт:
За оградой дворика для свиданий толпились женщины. Заключенные, лица, словно маски. Они насмехались над нами. Одна присвистнула, показав на меня, чмокнула кончики пальцев. Ее товарки расхохотались. Они хохотали и хохотали, не могли остановиться. Этот смех был похож на хриплое карканье.
Матерей пропускали во дворик сквозь калитку с другой стороны. На них были джинсы, рубашки, серые свитера, спортивные костюмы. Моя мать ждала, когда женщина-охранник пропустит ее. Она была в прямом джинсовом платье с пуговицами спереди, но на ней синий цвет был ярким, живым, как песня. Светлые волосы были обкромсаны вокруг шеи каким-то бездарным парикмахером, но синие глаза стали чисты и пронзительны,
Дотронуться до нее, обнять после стольких месяцев! Я прижалась к ее груди, она целовала меня, нюхала мои волосы. От нее больше не пахло фиалками, только стиральным порошком и джинсовой тканью. Мать подняла в ладонях мое лицо, целовала его, все целиком, вытирала мне слезы крепкими пальцами. Так же твердо усадила меня рядом с собой.
Я изголодалась по ее прикосновениям, движениям, звуку голоса, по квадратным передним зубам и чуть закругленным следующим, по ямочке на одной щеке, левой, по этой полуулыбке, по чудным синим глазам с белыми крапинками — как рождающиеся галактики в небе! — по неизменно твердым, совершенным линиям ее лица. В ее внешности не было ничего от заключенной, казалось, она только что свернула с улочки в Венисе, держа под мышкой книгу, и теперь собралась посидеть в кафе на берегу океана.
— Не плачь. Викинги не плачут, ты помнишь?
Я кивнула, но слезы опять застучали по оранжевому винилу столика. «Луи», нацарапал кто-то на нем. «18-я улица». «Сучка».
Женщина за забором дворика для свиданий свистела, выкрикивала что-то — обо мне или о матери. Мать подняла голову, женщина поймала ее взгляд, как удар в лицо. Замерла, словно замороженная, с незакрытым ртом, потом быстро отвернулась, делая вид, что кричала не она.
— Ты так прекрасна, — сказала я, трогая ее волосы, воротник платья, щеку — совсем не мягкую.
— Тюрьма по мне, — сказала она. — Здесь никто не лицемерит. Либо ты, либо тебя, и все это знают.
— Мне так тебя не хватает, — прошептала я. Она обняла меня, прижала ладонь мне ко лбу, уткнулась губами мне в висок.
— Я здесь не навсегда. Я достойна большего, чем сидения за решеткой. Обещаю тебе, что выберусь рано или поздно. Однажды ты взглянешь в окно и увидишь меня.
Ее твердое, полное решимости лицо, резкие скулы-лезвия, пронзительные глаза и правда вселяли веру.
— Я боялась, что ты будешь сердиться на меня. Мать отстранилась, взяв меня руками за плечи.
— Почему ты так решила?
Потому что я не сумела солгать и выгородить тебя. Вслух я этого не сказала.
Мать снова меня обняла. В этих крепких руках, в этих объятиях мне хотелось бы остаться навсегда. Можно ограбить банк, получить приговор, и мы будем вместе. Мне хотелось свернуться клубком у нее на коленях, раствориться в ее теле, стать ее ресницей, сосудиком у нее на бедре, родинкой на шее.
— Здесь очень плохо? Они издеваются над тобой?
— Не так сильно, как я над ними, — сказала мать, и я знала, что она улыбается, хотя видела только джинсовый рукав и запястье, на котором еще держался легкий загар. Пришлось чуть высвободиться, чтобы увидеть ее лицо. Да, она улыбалась, улыбалась своей полуулыбкой с запятыми в углах рта. Я потрогала их. Мать поцеловала мои пальцы.
— Меня записали на работу в конторе. Я сказала, что скорее буду мыть туалеты, чем печатать их бюрократическое дерьмо. О, они со мной не церемонятся. Я в артели разнорабочих. Мету полы, пропалываю грядки, только, конечно, здесь, за забором. Считается, что я не склонна к нарушениям режима. Представляешь?
Я рассказала ей о Старр, о дяде Рэе, о других детях, о грязных велосипедах, о грабе и акации паловерде, об оттенках валунов в долине, о горах и о ястребах. Рассказала и о вирусе греха. Мне нравился звук ее смеха.
— Пришли мне рисунки, — сказала она. — Рисовала ты всегда лучше, чем писала. Видимо, поэтому ты не пишешь мне, ни о какой другой причине я даже думать не могу.
Так можно было писать?
— Ты тоже ни разу не написала.
— Ты не получала мои письма? — Ее улыбка исчезла, лицо стало плоским и серым, маскообразным, как у женщин за забором. — Дай мне свой адрес, я напишу прямо туда. Ты тоже пиши мне напрямую, не через социального работника. Это моя ошибка. О, мы приспособимся. — В ее глазах снова вспыхнули сила и ясность. — Мы хитрее их, та petite [16] .
16
Малышка (фр.).
Адрес трейлера Старр я не знала, но мать сказала мне свой, велела повторить его снова и снова, чтобы я не забыла. Память никак не хотела впитывать его. Ингрид Магнуссен, заключенная W99235, «Калифорния Инститьюшн», Корона-Фронтера.
— Пиши мне, где бы ты ни оказалась. Хотя бы раз в неделю. Или присылай рисунки — Бог свидетель, визуальная обстановка здесь оставляет желать лучшего. Особенно мне хотелось бы посмотреть на бывшую гологрудую танцовщицу и сурового столяра дядю Эрни [17] .
17
Дядя Эрни — похотливый тип, персонаж рок-оперы «Томми» группы «The Who» (1969).
Последняя ее фраза больно царапнула меня. Дядя Рэй был рядом, когда мне нужна была помощь. А она даже не знала его.
— Его зовут Рэй, он очень хороший.
— О-о-о, — сказала она, — держись подальше от дядюшки Рэя, особенно если он такой хороший.
Мать оставалась здесь, за забором, а я уходила туда, в большой чужой мир. Там у меня появился друг. Как она могла отнимать его у меня?
— Я все время о тебе думаю, — сказала мать. — Особенно по ночам. Представляю, где ты сейчас, как ты. Когда все спят, в тюрьме становится тихо, и я представляю тебя так ясно, что почти вижу. И пытаюсь общаться с тобой. Ты никогда не слышала мой голос, не чувствовала моего присутствия в комнате? — Она пропустила меж пальцами прядь моих волос, меряя их длину. Кончики доставали мне до локтя.
Да, я чувствовала ее. Слышала ее голос. «Астрид? Ты не спишь?»
— Да, поздно ночью. Ты всегда долго не могла заснуть.
Мать поцеловала меня в самую макушку.
— Ты тоже. Теперь расскажи мне о себе. Я хочу знать о тебе все.
Странная мысль. Раньше она никогда не хотела что-то узнать обо мне. Долгие дни, монотонность тюремной жизни вернули ее ко мне, к мысли о том, что где-то у нее есть дочь. На горизонте показался край солнца, и туман над землей засветился, как бумажный фонарь.