Белый олеандр
Шрифт:
Я почти ничего им не рассказывала. Даже смотреть на них не хотела — Билл и Анн могли мне понравиться. Они уже нравились мне, я слышала тихое почмокивание их добрых дел, как воды в раковине. Как просто было бы дать им забрать меня. Я представила их дом, уютный, свежевыкрашенный, наверно, на загородной улице среди таких же участков, но симпатичный, двухэтажный. Детские фотографии на столе, старые качели в саду. Новая солнечная школа, даже церковь милая и уютная, без фанатиков, без маниакальных рассуждений о грехах и проклятиях. Наверняка они зовут священника по имени, как друга.
Можно было бы уехать с ними в Доуни, с Биллом и Анн Гринуэй. Но с ними я многое забыла бы, все мои бабочки могли разлететься. Засушенные полевые цветы, Бах по утрам,
— Тебе будет у нас хорошо, Астрид. — Анн положила мне на плечо мягкую белую руку. От нее пахло мылом и кремом, пресной розовой чистотой. Никаких «Л'эр дю тан», «Ма Грифф» или таинственных фиалок матери. Такой запах по химическим законам чувствуется только несколько секунд. «Что тебе больше нравится, полынь или тимьян?» Все это было сном, который нельзя удержать, нельзя схватиться за голубков из дымчатого стекла или музыку Дебюсси.
Билл и Анн, их сочувствующие лица, добротная обувь, отсутствие нетактичных вопросов. Короткие седеющие волосы Билла, очки в серебряной оправе, аккуратно подстриженные и завитые волосы Анн. Забота, тепло и уют, прочные и не подвергающиеся износу, как современное ковровое покрытие. Все это было достижимо, я должна была схватиться за них обеими руками. Но я вдруг почувствовала, что уворачиваюсь, убираю плечо из-под ладони Анн.
Не потому, что я им не верила. Я верила каждому их слову, они были спасением, воплощением моей самой смелой мечты. Но мне вспомнилась квадратная блочная церковь в Тухунге, лампы дневного света, рассохшиеся складные стулья, Старр, изогнувшаяся, как змея, проповедь преподобного Томаса о проклятии. Осужденные, томящиеся в аду, могут быть спасены, говорил он. В любое время. Но они не хотят отказываться от своих грехов. Бесконечно страдая, они не хотят расставаться с ними, даже за спасение, за совершенную Божью любовь.
Тогда я этого не понимала. Если грешники так мучаются, почему они не хотят избавиться от боли? Теперь я знала, почему. Кто я без моей боли? Шрамы — мое лицо, страшное прошлое — моя жизнь. Не то чтобы я не знала, куда приведет меня эта память, эта жажда красоты, небывалой жестокости и постоянных потерь. Но я никогда не пошла бы к Биллу со своими детскими бедами и трудностями вроде мальчика, который мне понравился, или несправедливой оценки. Я уже знала о мире, о его красоте, горе и непредсказуемости гораздо больше, чем они хотели или боялись узнать.
И еще одно я тоже хорошо знала. Те, кто отказывается от себя, от того, где и с кем они были, подвергаются величайшей опасности. Они как лунатики, которые идут по канату, хватаются за воздух. И я отпустила моих несостоявшихся приемных родителей, позволила им встать и уйти, понимая, что отдаю что-то очень важное и уже никогда не смогу вернуть. Не Билла и Анн Грину-эй, но собственную иллюзию, надежду на то, что я могу быть спасена, начать все сначала.
Так я осталась сидеть за столиком и ждать следующего собеседования. Вот она, тощая брюнетка в темных очках. Она шла напрямик по сырому газону, увязая высокими каблуками в только что политом дерне. Серебряные серьги блестели на январском солнце, как блесны, широкий воротник свитера съехал на плечо, показав черную бретельку лифчика. Сырая грязь засосала ее туфлю, она попрыгала к ней на одной ноге, сердито вставила другую. Я уже знала, что пойду к ней.
23
Ее звали Рина Грушенка. Через неделю она отвезла меня к себе в белом фургончике с наклейками «Грейтфул дэд» на заднем стекле — портреты группы и череп, раскалывающийся на две половинки, красную и голубую, как от сильной головной боли. Было дождливо и холодно, небо заволокло грязно-серыми облаками. Разворачиваясь на стоянке, она заложила лихой вираж. Глядя на стены и фонари «Мака», убегающие в окне, я старалась особенно не думать о том, что меня ждет. Машина ныряла в лабиринте пригородных улиц, стремясь выбраться на автостраду, и я решила сосредоточиться на дороге, запомнить ее — белые домики с голубятнями, зеленые ставни, почтовые ящики, дырки в бетонной стене с полосками дождя. Электрические провода свисали между стальными вышками, как огромные скакалки.
Рина зажгла черную сигарету и предложила мне.
— Русские — «Собрание». Лучшие в мире.
Взяв сигарету, я зажгла ее дешевой зажигалкой, лежавшей на сиденье, и принялась рассматривать мою новую приемную мать. Ее угольно-черные волосы без малейшего блеска казались дырой в сером полуденном пейзаже. Высокие груди выпирали из отчаянно глубокого выреза вязаной черной кофточки, расстегнутой до четвертой пуговицы.
Серьги, похожие на индейские обереги — ловцы дурных снов, почти касались ее плеч, и мне было неведомо, какие кошмары могли в них запутаться. Выехав на автостраду, она вставила в магнитолу кассету, старого Элтона Джона. «Как свеча на ветру», — подпевала ему Рина низким грудным голосом с привкусом мягких русских согласных. Руки на руле были хваткие, все в кольцах, обломанные ногти покрыты красным лаком.
В кабину фургона вдруг хлынули бабочки — махаоны, данаиды, капустницы, павлиний глаз — трепещущие крылья моих чувств и воспоминаний. Не знаю, как Рина видела что-нибудь в ветровом стекле сквозь их беспокойный танец.
Меньше года, сказала я себе. Восемнадцать — и свобода. Я окончу школу, получу работу, у меня будет своя собственная жизнь. Дом Рины — просто место, где можно бесплатно пожить, пока я не решила, что будет в следующем акте. О колледже можно забыть, ничего подобного мне точно не светит, поэтому не стоит слишком усердствовать на занятиях. Больше я не допущу ни одного разочарования. «Я никого к себе не подпущу!» Чертовски верно.
Я старалась сосредоточиться на мелькании вышек, появляющихся из дождливой дымки и уходящих в нее. Что-то смутно знакомое. Их верхушки утопали в облаках. Мы повернули на север, догнали колонну грузовиков, проехали больницу, склады пивоваренного завода. Недалеко от них в своих студиях жили художники, мы с матерью приезжали сюда на вечеринки. Как давно это было. В другой жизни. Это казалось чьей-то чужой, не моей памятью, затейливым напевом, услышанным во сне.
Рина свернула со Стейдиум-Уэй. Домов больше не было, только бетонный забор и осыпавшаяся листва. Какое-то время мы ехали вдоль него, потом спустились вниз, в маленький район, похожий на остров ниже уровня моря, слева осталась стена автострады. Справа в залитом дождем стекле выплывала улица за улицей, каждая начиналась плакатом «Тупик». Маленькие дворики, жмущиеся друг к другу, мокрое белье на веревках перед испанскими коттеджами и крошечными «крафтсманами», на всех окнах решетки. Растения на крылечках, свисающие из плетеных кашпо, детские игрушки на газонах с вытоптанной травой, огромные олеандры. «Жабтаун» [53] , гласила граффити.
53
Фантастический город, где живут и правят люди с лягушачьими головами, мутанты, оставшиеся после ядерной катастрофы, из фильма Р. Дж. Кайзера и Д. Дж. Джексона «Переполох в городе жаб».