Белый танец, или Русское танго?
Шрифт:
Долго ли коротко, ответ на запрос СМЕРШа пришёл. Однако ничего утешительного для Коли в нём не оказалось. Штаб полка в начале зимы накрыло авиабомбой, архив сгорел. Многих сослуживцев с той поры покосило, а кто уцелел – перебросили в другие части…
– Ну, – пробурчал особист, уставившись на Колю, – что прикажешь с тобой делать?
Левый глаз капитана был постоянно прищурен, даже когда он не курил, отчего казалось, что особист постоянно держит тебя на прицеле. Глядя в его правый зрак, который был неестественно выпучен, Коля поёжился и обречённо пожал плечами.
Он ничего не утаивал, честно расписал всю свою невеликую биографию – и про отсидку, и про штрафбат, и про то, как служил под командой товарища старшего лейтенанта Шелеста, и какие заслужил награды, и про снятие судимости… Да что толку! Документов-то нет. А нет документов – нет и веры. Тем
Нельзя утверждать, что капитан Лихих относился к штрафникам как к человеческому отребью, нет. Иные из проштрафившихся – вести доходили – неплохо воюют и даже геройствуют. Но тут был тот случай, который называется «серединка на половинку». Судьбу Коли могла решить какая-то мелочь. И она появилась. Это была характеристика из лагеря, где Коля мотал свой юношеский срок. В ней значилось всякое: и нарушения режима, и неповиновение, и карцеры… Вот это и решило Колину участь.
Из немецкого лагеря, точнее уже фильтрационного блока, Колю прямой наводкой наладили в лагерь советский. Он находился под Тайшетом. И дали ему ни много ни мало – аж 8 лет, по два года за каждый месяц плена. Такая вот арифметика сплюсовалась.
Поглядев после объявления приговора на свою кубаночку, Коля собрался её выбросить, тоска схватила за горло – страсть, да вдруг призадумался. А ведь что-то оберегало доселе его: и от Майданека – лагеря смерти отвело, и от штыков конвоиров спасло, и от осколков бомб, что сыпались на причалы, и от пулемётов эсэсовцев… А ну как всё-таки кубаночка, этот крест на ней, что прикрыт земляной коростой! Восемь годиков, конечно, много – и так много, и этак, особенно когда тебе всего-то двадцать. А с другой стороны – терпимо, ведь тебе всего двадцать и житейский резерв пока есть. К тому же вспомнился Шелест. Стыдно стало Коле за свою слабину. Побратим погиб. Теперь надо жить за двоих. Так Коля заключил и, нахлобучив на стриженую голову кубаночку, отправился отбывать новый срок.
Время в неволе идёт медленно, как и в детстве. Только в детстве, если оно нормальное, много радости и тепла, а солнечное лето кажется бесконечным праздником. В неволе же одни неповоротливо-медленные, как слоны, и такие же серые, как слоны, будни.
Выпавший срок Коля отмотал от звонка до звонка плюс полгода в общей сложности карцера – никак поначалу не мог примириться с приговором, то и дело залетая в кондей. Ежели бы Коля прислонился к уголовке, положение его сидельское могло поправиться – блатата, как и до войны, жила в зоне хоть и не припеваючи, но у пня с лучком не горбатилась, от голода не пухла. Но Коля не перешёл на ту сторону. Для него это было равносильно предательству. Предать Шелеста, своего наречённого брата? Нет! Он остался среди фраеров или мужиков, как работающий лагерный люд называли урки. Так мужиком, корячась да горбясь, терпя унижения, зуботычины и голод, он и отмантулил неведомо за что назначенный срок.
2
Из лагеря Коля освободился через полгода после смерти Сталина, точнее, в день рождения вождя – 21 декабря. Вышел, потеряв остатки былого «рафинада», а обрёл музыкальную кликуху, которую без конца цедил сквозь бреши во рту, а потом, уже на воле, – через железные фиксы.
Коле было без малого тридцать. Жизнь предстояло начинать с нуля. Встал вопрос, куда податься и что делать. Пораскинул Коля мозгами и решил далеко от «насиженных» мест не удаляться. Тут, под Тайшетом, затевалась большая стройка, требовались рабочие руки – вот он и остался, тем паче дело предлагалось знакомое: взрывные работы. «Аммонал – он и в Африке аммонал, – рассуждал Коля. – Что под немецкую задницу пристроить, что под гранитную скалу – однофуйственно!» Единственная разница заключалась в том, что в тайге, в отличие от фронта, не надо дурить врага, устраивая ему всевозможные ловушки навроде «шахматок», чтобы поставить «мат». Бей шурфы, – бурки по-лагерному, – закладывай заряд, оттягивай взрывную машинку и рви. Делов-то…
С первых сибирских зарплат Коля завёл себе овчинный полушубочек, меховые верхонки, белые бурки и белый шёлковый шарфик. Но прежде отмыл-отчистил свою фартовую кубаночку: верх её вновь закраснел, как низкое зимнее солнышко, а шёлком шитый крест, обращённый в зенит, забелел.
Красавцем, понятно дело, Коля не был – война да лагеря потрепали мужика, но женихом в округе слыл не из последних. Сбитая набекрень кубаночка, из-под которой,
Минул год. В молодом семействе наметилось потомство. Незадолго до родов Коля пристроил Глашу к одной одинокой женщине, что жила в просторном пятистенке на лесном кордоне. Не в балке же младеню на свет выводить. А та женщина, Евстолия Ниловна, и рада была. В войну потеряла всех родных – и мужа, и троих сыновей, вековала в одиночку. А тут – живая душа, да к тому же не одна.
Родила Глаша на излёте лета. Девочку назвали Степанидой – так, поминая мать, пожелала Глаша. А Коля и не возражал. Стеша – так Стеша, хотя лучше бы парень…
На ту пору у Коли выпал отпуск. Мелькала мыслишка съездить куда-нибудь на юга, погреться на солнышке – он ведь никогда не бывал на море, да и Глаше с дочуркой было бы на пользу. Но подумали-подумали, пригласив на совет Евстолию Ниловну, и решили воздержаться. Ехать долго, с пересадками – неделю, в дорогах маета, ребёнок маленький, мало ли что. А недостаток витаминов решили восполнить козьим молоком, благо, у Евстолии Ниловны и коза удоистая имелась на примете.
С отпускных Коля накупил женщинам гостинцев: Глаше – платье крепдешиновое в меленький горошек, дочурке – ленточек да пупсиков, а Евстолии Ниловне – шаль оренбургскую. Была у Коли одна мечта: хотел он справить охотничье ружье – одноствольную «тозовку». Худо ли попотчевать свежатинкой кормящую мать, особенно белым мяском ряба! С этой целью Коля специально ездил в ближний райцентр. Но в милиции, куда он обратился за разрешением, заявили, что, как недавнему сидельцу, оружие, даже гладкоствольное, ему не положено.
– Во гады! – горячился Коля, вернувшись на кордон. – Аммонал дак ничего, доверять можно, а пукалку дробовую – опасно! – и так скрипел зубами, словно опять встретился с особистом.
Тут из запечья вышла Евстолия Ниловна. В руках она держала двустволку. Три сыновние ружья она, по требованию властей, сдала ещё в войну, а это, мужнино, с царскими орёликами на цевье, и запасы к нему пороховые всё же припрятала.
На охоту Коля наладился в сторону от трассы, чтобы не попасть кому на глаза: увидят ружьё – не ровен час дойдёт куда не надо, могут и Ниловну затаскать.
Убрёл Коля далеко. Из-за череды лесистых урманов не доносилось ни звука, хотя на трёхкилометровом участке трассы в эту пору вовсю шли взрывные работы, и взрывы ухали день и ночь, точно на фронте в канун наступления.
Звериный дух охотник почувствовал верхним чутьём. Скинув с плеча двустволку, заменил патроны с «бекасинником» на пару с «жаканами» и, взведя курки, двинулся дальше. Стелился тенью, как, бывало, в рейде за «языком», стопами едва касаясь земли. Передвигался с подветра, стараясь не сбиваться взятого направления. Однако мало-помалу запах ослаб – то ли нос притерпелся, то ли зверь ушёл. Коля уже собрался повернуть назад, тем более лес тут пошёл густой, посвистов да ворошений и не слыхать стало. Но внезапно донёсся писк, короткий и какой-то странный для леса. Коля замер, затаив дыханье. Нет, решил, послышалось: может, ветер в стволах или гнилушка какая под стопой… Но только собрался поворачивать, как вновь услышал писк. Был он короткий и не по-лесовому отчаянный. Неужели так, по-человечески, звучит голос неведомой птицы или зверя? Живо, но по-прежнему сторожко, Коля устремился на звук. Впереди показался выворотень – поваленная матёрая ель. Держа на изготовке ружьё, охотник обошёл распластанную лесину и заглянул за вздыбленное корневище. Картина, которая открылась глазам, привела Колю в трепет. На чёрной земле в переплёте корней-щупалец лежала распластанная навзничь женщина. Она была истерзана каким-то зверем. Когти тонкими лезвиями распоровшие её живот, видимо, принадлежали рыси или росомахе. Но то было и странно. Ведь стояла осень, в лесу полно всякой добычи, до бескормицы далеко. Отчего же зверь кинулся на человека? Или он был чем-то напуган, разъярён, потому и обезумел? Или, наоборот, почуял слабость, беззащитность, которые исключали отпор?