Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения
Шрифт:
Эта нежная, как оранжерейный цветок, девочка! У нее уже было четверо детей, а она все продолжала скакать с фрейлинами через веревочку. Александр Христофорович знал ее лучше, чем супругу покойного государя, потому что именно к нему она бегала поговорить на живом немецком: остальные, включая мужа, предпочитали французский, а когда заговаривали на языке Гете, то у них выходило делано и старообразно, точно в XVIII в.
В бытность свою на родине бедняжке наплели про Бенкендорфа с три короба. Впрочем, все правда. Говорили о его храбрости и о "беспутной жизни", жалели и посмеивались. Когда же великая княгиня лично
Что до самого Бенкендорфа, то он был счастлив, что будущая императрица приехала именно из Пруссии. Когда свадебный поезд пересекал границу, великий князь Николай сказал своим офицерам: "Это не чужая, это дочь вернейшего нашего союзника".
Но познакомилась молодая чета за несколько лет до венчания. Им дали время привыкнуть друг к другу и подрасти. Долговязый, худой и взъерошенный юноша. Ей сразу захотелось его причесать. А ему — быть причесанным этой аккуратной чистенькой девочкой.
Жених был нескладный. Но в нем сквозило столько нерастраченной любви, что принцесса тут же подставила ладошки.
И великий князь с готовностью отдал тепло, на которое никто не претендовал.
Николай четыре года ездил в гости. Подружился с братьями. Пришелся по сердцу отцу. Невеста хлебнула полную чашку волнений, когда император Александр I отправил брата в Лондон и там вокруг царевича закружилась принцесса Уэльская. К этому моменту его уже называли самым красивым принцем Европы. А Шарлотта так и осталась худенькой и блекленькой. Но он вернулся к ней.
В ночь на 15 декабря, когда государь наконец поднялся к дверям спальни, жена стояла в углу у киота и шептала: "Я буду никем. Просто его подругой. Больше никем".
Но потрясение было слишком сильным. В ту же ночь у нее случился припадок. Она слегла. Поправлялась медленно. Дети, сколько бы за ними ни присматривало нянек, выглядели сиротами. Впрочем, в роковой день 14-го никаких нянек рядом не было — малышей даже забыли накормить.
Многие тогда шептались, что императрица уйдет. Или будет хворать с пятого на десятое, и тогда его величеству понадобится… О, многие дамы этого бы хотели. Государь — слишком лакомый кусок. И все иностранные дворы уже нацелились, желая знать, кто завладеет если не сердцем, то постелью императора, чтобы потом, путем подарков и посулов, сделать фаворитку "подданной своей державы".
Такое положение не могло пройти мимо Александра Христофоровича. Дайте время подготовиться и, если надо, подготовить… А так, вместо добрейшей и скромнейшей Шарлотты, принимать приказы от какой-нибудь Помпадуры — увольте!
Между тем болезнь жены била императора влет и как мужчину, и как государя. Окружающие считали, будто царица просто нежна и слаба, чтобы давить на властного супруга. Но скажи Александра Федоровна слово, и ей, матери своих детей, он никогда бы ни в чем не отказал. Однако Шарлотта была слишком горда, чтобы просить, и слишком высокородна, чтобы выманивать.
В семье никто не пытался влиять на государя. Был случай — одна несчастная мать припала к стопам императрицы, моля о сыне. Шарлотта сказала только: "Обратитесь к Александру Христофоровичу. Он может". Много потом толковали: как это? Бенкендорф может, а царица нет? Но Александра Федоровна, от рождения, от венценосного детства в Берлине, знала и умела то, что любая другая — век учись, не сумеешь. Она одним словом остановила на пороге их дома любое попрошайничество, даже святое, слезное, за родных. Ибо в семье государь — суть человек и не должен встречать монарших дел, они остаются за дверью.
Между прочим, тогда Бенкендорф действительно помог, потому что именно его, не мужа, попросила императрица. А ее просьбы — приказ, и часто разбрасываться подобными требованиями она себе не позволяла. Цедила по чайной ложке: раза два в год. И шеф жандармов умел ценить царскую деликатность.
Теперь в минуты волнения императрица начинала трясти головой и говорить невнятно. Но по молодости это было едва приметно и то очень близким. Александр Христофорович входил в число близких. Однако он и сам знал, что такое контузия. Бенкендорф после Лейпцига едва не оглох.
Хлопок был очень сильный. Минут через десять он открыл глаза, и его удивила тишина. Вокруг ходили солдаты. Склонялись над ним, радостно скалились: мол, жив. Судя по всему, звуки были. Но он их не слышал…
Теперь бедняжка императрица говорила, что глухие очень подозрительны. А ей всю жизнь довелось иметь дело с глухими — покойный Александр I, Жуковский, вот он.
Что тут возразишь? А все, у кого голова качается, как у китайской куклы, смотрят на мир с неодобрением — будто осуждают и даже цокают языком. Хотя на самом деле добрейшая женщина.
Но глянет исподлобья, склонит лицо набок, качнет прической, и сразу кажется, что у тебя в одежде непорядок. То ли аксельбант не так повязан. То ли не ту форму надел. Их, слава Богу, семь видов.
В остальном дела шли покойно. К обязанностям Бенкендорф приноровился. Здание для ведомства получил. Вот только министры… Каждый день, выходя от государя, он видел их в приемной. А они его. Пусть привыкают. Пока Александр Христофорович не позволил себе и тени неудовольствия на лице. Хотя знал про этих господ больше, чем хотелось бы. Им высший надзор — кость в горле. Ибо именно против них учрежден. Мздоимство, подкуп, беззаконные обиды малых сих… Политические злодеи, тайные общества, писаки, салонное мнение — тоже, конечно. Но во вторую, в третью очередь. А в первую — министры.
Что не являлось тайной за семью печатями. Бенкендорф помнил, как они вызверились на него еще в дни коронации. Пожар! Грабеж! Их подозревают! Лишают министерской невинности! Чистоты рук!
А вы, господа, руки-то из казны повытяньте. Из карманов просителей тож. Сколько было истерик! Теперь генерал переживал подобное без трепета. Ибо во дворец входил, не церемонясь, а царскую руку не только целовал по праздникам, но и пожимал ежедневно.
Отстали: себе дороже. Но от товарищей по должности Александр Христофорович не ожидал ничего, кроме каверзы. И был к ней внутренне готов. С некоторых пор он стал замечать в зеркале, какими разными становятся две половины его лица. Левая сохраняла беспечность и удаль прежней жизни, радовала чистотой лба и открытостью взгляда. Улыбка и та как-то приметно съезжала налево. Правая — застывала гипсовой маской всякий раз, как Бенкендорфу говорили что-то неприятное. На ней явственно отпечатывались настороженность, педантизм и неукоснительное исполнение инструкций.