Берег Стикса
Шрифт:
А женщина смотрела на Романа глазами избалованного ребёнка, которому показали и не дали пирожное — обиженно и сердито. И уязвлённо.
И Роман с трудом улыбнулся.
— Я не люблю, когда меня трогают незнакомые дамы, — заставил себя сказать игриво и весело. — Просто не люблю.
— А меня зовут Нина, — отозвалась женщина с готовностью.
Она уже и думать забыла о злости, об обиде, она уже заискивала и лебезила, и её голод сочился из глаз, как гной, а Роман вдруг почувствовал вместо омерзения совершенно абсурдную жалость.
— Сестрёнка, — прошептал он упавшим голосом.
Она осклабилась той искусственной пустой улыбкой, которой такие люди и нелюди заменяют улыбку настоящую, и придвинулась к Роману. Он заставил себя не отстраняться — и женщина
И Роман, борясь с тошнотой и гадливостью, снова улыбнулся через силу и поцеловал её в губы.
Потом несколько бесконечных мгновений, под этим дивным молочным небом, заляпанным кляксами режущего рекламного света, он пил её жадность и злобу, её глупость, её неумение жить и страх умереть, пил её нелюбовь, пил её мёртвенный холод и жар её похоти, пока не почувствовал, как уже совершенно чистая сущность покинула потрёпанную оболочку, уходя туда, куда не может проникнуть далее всевидящий взгляд вампира.
Роман медленно и осторожно опустил на мостовую обмякшее тело. Светофоры на перекрёстке мигали жёлтыми глазами, световая реклама казино плескала синим и красным на её мёртвое умиротворённое лицо. Роман присел рядом на корточки.
— Не забудь вернуться, только, пожалуйста, будь другая, — сказал он нежно и поправил её жёсткую крашенную чёлку…
Часть вторая
Кукла
…Но один громкий звук — и покатятся кости,
Один громкий крик — и обвалятся крыши…
Боже мой, не проси танцевать на погосте!
Боже мой, говори по возможности тише!
…Значит, наша война — это наша любовь,
И в этой войне льётся нужная кровь!
Значит, наша любовь — это наша война,
И нам этой битвы хватает сполна!
…Они любят стриптиз — они получат стриптиз!..
Вот тебе работа.
Вот тебе стоны ночного ветра в антеннах на крышах высотных домов и истерический лай бездомной собаки. Вот тебе стук шагов, шуршание шин, звяканье банки из-под пива, с которой забавляется ветер. Вот тебе скрежет трамваев по замёрзшим рельсам, грохот грузовиков, визг тормозов, вопли противоугонной сигнализации, вопли пьяных подростков, вот тебе нервная ночная тишина Питера — сделай себе из этого музыку.
Пляши, куколка, пляши!
Вот тебе глухой мрак подворотен, вот — лиловое молоко фонарей, вот блеск асфальта, вот низкие рыхлые небеса — и неоновые лучи шарят по ним бесстыдными зелёными пальцами. Вот тебе чёрные ветки, серые стены, расписанные скабрезностями, освещённые неживым электрическим светом, вот — автомобильная эмаль, в которой отражается красный огонь, вот тебе колючки звёзд, нарезка жёлтых окон, блёстки луж. Вот орнамент вывесок, вот пёстрые клочья рекламных щитов, вот осколки стекла и дым из мусорного бачка, вот — ночной ветер и запах распада. Сшей себе из этого концертный костюм.
Пляши, куколка, пляши веселей!
Вот тебе опустевшая мостовая, вот красивый контраст между светом и тьмой, вот — залитый пивом и кровью песок в глухом дворе, под косым фонарём, вот — бетонная клетка, вот — покрытая битумом крыша, вот мощённая брусчаткой площадь перед дорогим супермаркетом. Вот — заасфальтированная площадка напротив дежурной больницы, освещённая окнами морга — вот тебе сцена, выбирай.
Пляши, куколка, пляши! Пляши!
Вот тебе партнёр… И не для того тебе партнёр, чтобы заглядывать в глаза, и не задерживай дыхание, и не отнимай руки, и не кусай губ. И позволь поцеловать себя под занавес, при свете холодных прожекторов, в последний миг, под восторженными взглядами. И ни о чём не жалей. Ни о чём…
Пляши, куколка, пляши! Спляши напоследок…
За
Лариса знала, что нынче — первая ночь полнолуния, это было необходимое условие, и это условие соблюли, но луна, вероятно, освещала задний двор дома. Из окна было видно только небо, пустое и чёрное, как провал в никуда, без луны, без звёзд, без облаков — слепая бесконечная тьма. И всё.
Шестнадцатый этаж — электрический свет спящего города остался внизу. Здесь же гуляли чёрные ветра — и Лариса слышала, как дрожит под напором ночи холодное, как лёд, оконное стекло. Лариса боялась высоты; её подташнивало при мысли о ветреной бездне, отделённой от неё тонкой перегородкой бетона. Она бы с удовольствием повернулась к окну спиной, но её усадили так, как было должно, и она глядела в черноту между тяжёлых бархатных штор.
Комната была обставлена с претензией на тяжеловесную роскошь. При электрическом свете современные подделки под готический стиль смотрелись забавно; сейчас — жутко. Будто хозяйка дома намеренно сделала всё возможное для превращения в полумраке своей уютной гостиной в заброшенный склеп. Почему — склеп, подумала Лариса, ничем не похоже, но ассоциация никак не выходила из головы.
Вокруг горели свечи. Ей всегда нравился живой огонь, она любила смотреть, как пространство смыкается вокруг, становится как бы тёплым чревом дрожащего света, создаёт ощущение защищённости и уюта — так было всегда, но не сегодня и не здесь. Здесь длинные скорченные тени ходили по стенам, будто бы и не соответствуя движениям находящихся в комнате людей, будто сами по себе, по какой-то странной недоброй воле, возникшей в их плоском, сером, качающемся мирке. Лица Риммы, Антона и Жорочки, освещённые дрожащим желтоватым светом, в глубоких чёрных провалах теней, сами казались восковыми, как посмертные маски. Ну вот, откуда опять, подумала Лариса. Всегда, абсолютно всегда лица при свечах выглядят так. Глупости.
Глупости.
Огоньки свечей плыли в большом стеклянном шаре на трёхногой подставке — от взгляда в его мутную глубину делалось холодно в животе. Бронзовые канделябры были тяжелы и громоздки; стол покрывал кусок бархата, тёмно-зелёного, почти чёрного. Дым благовоний, приторно сладкий, густой, синеватый, плыл над свечами, колыхаясь и слоясь — от него у Ларисы кружилась голова и путались мысли.
Римма перебирала странные предметы, а Жорочка с Антоном благоговейно взирали на её узкие руки в чешуе множества причудливых серебряных перстней, с ногтями, выкрашенными чёрным лаком. Её лицо — сухое лицо моложавой дамы с ухоженной кожей, с тщательно уложенными волосами без седины — приобрело невесть почему жёсткое, почти злое выражение. Лариса, ради которой, собственно, всё и затевалось, сидела, обхватив руками плечи, борясь с болезненным желанием закурить и слушая обычный спор внутри собственной головы. Но если два её «я» не могли договориться, что в данном случае делать умнее — уйти или остаться — то некая третья сущность, внутренний арбитр, уже давно принял решение. Лариса не двигалась и смотрела.
Римма отложила круглую пластинку тёмного металла, исписанную какими-то значками, похожими на греческие буквы, и спросила:
— Так значит, вы решили твёрдо, Лариса? Не видеть, не слышать — только письмо. Да? И пробовать не станете?
— Я не буду принимать наркотики, — сказала Лариса. — Значит, только письмо.
Римма бросила на неё короткий взгляд, в котором мелькнула тень презрения, и сделала Жорочке королевский знак рукой. Звякнули серебряные браслеты. Жорочка с не сходящей туповатой улыбочкой придвинул к ней планшет с листом плотной белой бумаги и длинное перо — птичье, иссиня-чёрное, очинённое на конце для письма. Вокруг наступила абсолютная тишина, будто посетители перестали не только переговариваться и шевелиться, но даже дышать. Хозяйка взяла перо и раскрыла бронзовую чернильницу, откинув крышку в виде безобразной химерьей головы. Что-то начало происходить. Лариса увидела, как её лицо в клубах приторного дыма замерло и обессмыслилось, а глаза закатились так, что были видны лишь белки — как кусочки разбитой фаянсовой чашки.