Берег Стикса
Шрифт:
— Ладно, — сказал Антон, и Лариса расслышала нотку снисходительного самодовольства. — Я перезвоню. Пока.
— Пока.
Лариса с удовольствием повесила трубку. Ей снова хотелось плакать, но больше ей хотелось разбить кулаком кофейную чашку, чтобы в руку врезались осколки фарфора. Сил не было, совсем не было, только безнадёжная, давящая, тупая тяжесть. А день за окном был ослепительно ярок и оглушительно холоден. Небо было голубое, и снег был голубой, и стекла были голубые. И белесая луна стояла в этой голубизне. И из открытой форточки сочился
Удивительно, куда делась к вечеру эта голубая ясность. Ночь побурела от холода. Неоновый Паромщик взметал веслом брызги, синие, как огни святого Эльма. Я убью тебя, лодочник. Всё не так, как казалось. Всё — обман. И ведь сразу было понятно, сразу. Лариса попала в ловушку, в какой-то дикий капкан — что же делать-то теперь, а?
Услышав голос охранника в селекторе, Лариса рявкнула:
— Дэй, дуэт «Сафо». Откройте.
Дверь отворилась без промедлений, и охранник отступил в сторону. Лариса оценила его угодливую позу и пустые глаза убийцы.
И всё повторилось в точности. Повторились стены, припорошенные невидимой пылью, Светина болтовня, протекающая мимо ушей, острое сверкание блёсток, запертые двери, дама-тролль, зал, шикарный, тёмный, душный — и какая-то склеивающая, вяжущая, тягучая истома, тяжесть, от которой наваливается смертельная усталость и тошная апатия.
Всё повторилось, кроме одного — болезненное любопытство всё-таки заставило Ларису взглянуть в зал, когда вспыхнул свет. Свет был серо-жёлтый, казался тусклым, но Лариса увидела всё очень чётко. Её внутренний оператор тут же включил камеру — Лариса медленно водила головой из стороны в сторону, чтобы дать ему отснять все детали.
Света тянула её за локоть, но Лариса делала короткие шажки, как ребёнок, которого насильно уводят домой с прогулки. Зал притягивал взгляд, как мощный магнит. Так притягивают взгляды нагота и смерть.
Лица окружили Ларису стеной. Они впечатались в сетчатку, как сине-зелёные пятна — после взгляда на яркий свет. Лариса стояла под душем, сушила волосы, одевалась — лица стояли пред её глазами, ослепив и оглушив, мешая видеть окружающий мир, не давая слышать голос что-то беспечно болтающей Светы.
Стоп-кадр. Полный зал лиц. Удивительно похожие лица. Удивительно бледные в электрическом свете. С очень яркими жирными губами, тёмно-багровыми, как насосавшиеся пиявки. Вперились в сцену с пристальным страстным вниманием.
Страсть.
Плёнка прокручивалась снова и снова, а Лариса всё никак не могла дать определение этой страсти.
Это она, страсть, делала разные лица странно похожими. Все лица мужчин и женщин, сидевших в зале, ужинавших и смотревших шоу, выражали одну-единственную мысль, одно чувство неимоверной, сметающей мощи. Их глаза просто-таки излучали это чувство, как прожектора — это-то чувство и висело над их головами удушливым смогом, дымовой завесой, не давало дышать, несмотря на отличные, хвалёные дамой-троллем кондиционеры.
Что это такое? Похоть? Жестокость? Похоть, замешанная на жестокости? Злоба?
И уже надевая пуховик, чтобы выйти на улицу, просматривая плёнку в сотый раз, Лариса вдруг нашла точное определение.
Чувство гостей было — голод. Жадный, тупой голод. Они, эти роскошные дамы и господа в костюмах «от кутюр», сверкающие бриллиантами хозяева великолепных автомобилей у входа, смотрели на танцовщиц голодными глазами.
Что же это у меня купили за четыре штуки в месяц? Что же это я продала так недорого? И кому?
Лариса скинула пуховик.
— Ты чего? — Света, видимо, удивилась выражению её лица.
— Света, ты можешь позвонить Дашке?
— На фига?
— Она меня заменит, — сказала Лариса стеклянным голосом. — Она терпимо работает и за пару дней ухватит… на этом уровне. И согласится с удовольствием.
— Ты обалдела? — спросила Света нежно. — Ты обалдела, да?
— Я не могу здесь работать. Мне плохо. Я сейчас пойду к Эдуарду и скажу ему, что найду замену.
Света вскочила с табурета, заслонив собой дверь.
— Ты чего? Никуда ты не пойдёшь! Как это ты скажешь Эдуарду?! Я не хочу с Дашкой — я терпеть её не могу, блядюгу! И вообще, она крашеная, она в такт не попадает, её не пару дней — её пару лет надо натаскивать, ты что?!
Лариса вздохнула. Положила Свете руки на плечи.
— Светик-семицветик, послушай меня внимательно. Если я буду продолжать здесь работать, то сдохну. Нехорошо сдохну.
Света закатила глаза.
— Да чем тут плохо? Ну чем, я не понимаю?! В чём дело?!
— Да не знаю я! — голос Ларисы сорвался на крик, но она тут же взяла себя в руки. — Тошнит меня. Боюсь я. Не понимаю, почему. Пока не понимаю. Дура. Истеричка. Спиваюсь. Но работать тут не могу.
Света вздохнула. Обняла Ларису — и ощутила, как её трясёт мелкой дрожью.
— Да, мать, — пробормотала Света уже сочувственно. — Ты совсем плоха.
Лариса взглянула ей в лицо.
— Слушай, что с тобой? — в Светином голосе появилась настоящая тревога. — У тебя глаза запали. Краше в гроб кладут…
— Светуся, милая, меня и положат… в гроб… если я не уберусь отсюда. Аллергия у меня на это место. Ну прости ты меня…
Света снова вздохнула, отпустила Ларисину руку.
— Ну иди, — сказала мрачно, вынимая из сумочки баночку крема и пудреницу. — Я подожду.
Лариса решительно вышла из костюмерной и направилась к кабинету директора. Чем ближе она подходила, тем явственнее ужас стискивал её горло, леденил спину, выворачивал желудок. Эдуард по непонятной причине вызывал у неё такой страх, что наблюдая за собой, Лариса отстранённо удивлялась. Старое «я» вопило в голос, что нужно просто бежать, наплевав на дела — куда угодно, за границу, в деревню, только бы подальше от этого кошмара. Новое «я» напоминало, что двадцать четыре тысячи долларов неустойки лишат Ларису квартиры, и это ещё в лучшем случае.