Берег Утопии
Шрифт:
Лето 1835 г
Редакция «Телескопа». Помещение, подходящее для издания малотиражного журнала. Оно мало чем отличается от обыкновенной комнаты. Мы видим входную дверь и дверь во внутреннюю комнату.
Чаадаев сидит, дожидаясь. Из внутренней комнаты входит Белинский с готовым набором и гранками и направляется к единственному столу. Чаадаев встает. Белинский удивлен его появлением. Светскости у Белинского не прибавилось.
Чаадаев. Чаадаев.
Белинский. Белинский.
Чаадаев. А профессор Надеждин…
Белинский. Нет, пока еще нет. Но должен скоро быть.
Чаадаев.
Белинский. Да. Тут есть стул.
Чаадаев садится. Пауза. Белинский по-прежнему стоит в ожидании.
Чаадаев. Не беспокойтесь, пожалуйста, я не хотел вас отвлекать от…
Белинский (в смятении). А-а. Спасибо. (Садится к столу, но ерзает.)
Проходит время.
Чаадаев. Надеждин обедает?
Белинский. Нет, он на Кавказе.
Чаадаев. Ага. Что ж… в таком случае…
Белинский. Но я жду его со дня на день.
Чаадаев. И тем не менее.
Белинский (в сильном смущении). Я не вполне понял…
Чаадаев. Виноват, целиком моя ошибка.
Белинский. Он уехал на Кавказ на несколько месяцев.
Чаадаев. Конечно.
Белинский. Он оставил меня за главного.
Чаадаев. В самом деле? Позвольте вам сказать, что качество «Телескопа» заметно улучшилось в последнее время и более чем искупает нерегулярность появления новых номеров.
Белинский (мрачно). А, так вы заметили.
Чаадаев. Не беспокойтесь. Было бы неплохо, чтобы Шевыреву достало ума пропустить пару номеров «Наблюдателя», вот славная была бы от него передышка.
Белинский мгновенно веселеет и начинает почти злорадствовать, полностью забывая о своей стеснительности. Говоря о знакомых предметах – литературе и критике, он преображается.
Белинский. Именно! Я готовлю статью против него. Шевыреву не будет пощады! Я думал, меня буквально стошнит, когда я прочел его эссе о светскости и аристократизме в литературе. Аристократизм и искусство – не одно и то же. Аристократизм – это атрибут определенной касты. Тогда как искусство есть предмет мысли и чувства. А иначе любой щеголь может прийти сюда и заявить, что он писатель.
Чаадаев (вежливо). В самом деле…
Белинский. Я тут растрачиваю свою молодость, подрываю здоровье и наживаю врагов на каждом углу. А ведь мог бы быть окружен почитателями, которым не нужно от меня ровным счетом ничего, кроме как лишить меня независимости. Потому что я верю, что только литература может, даже теперь, вернуть нам наше достоинство, даже теперь, одними словами, которые проскочили, увернулись от цензора, литература может быть… может стать… сможет…
Чаадаев. Вы хотите сказать, что литература сама по себе может быть полезна, может иметь общественную цель…
Белинский. Нет! Пропади она пропадом, эта общественная цель. Нет, я имею в виду, что литература может заменить, собственно, превратиться в… Россию! Она может быть важнее и реальнее объективной действительности. Когда у художника есть только идея, он всего лишь писака, может – талантливый, но этого недостаточно, нам от этого не легче, если всякий раз при слове «Россия» мы начинаем смущенно ухмыляться и дергаться, как полоумные. «Россия!» А, ну да, извините. Вы же сами понимаете: глухомань – не история, а варварство; не закон, а деспотизм; не героизм, а грубая сила, и вдобавок эти всем довольные крепостные. Для мира мы лишь наглядный пример того, чего следует избегать. Но великий художник способен все изменить, я имею в виду Пушкина до, скажем, «Бориса Годунова», он теперь, конечно, исписался, ни одной великой поэмы за годы, но даже Пушкин… или Гоголь с его новыми рассказами, точно, Гоголь, и будут другие, я знаю, что будут, и скоро, у нас все новое растет не по годам, а по часам. Вы понимаете, о чем я? Когда при слове «Россия» все будут думать о великих писателях и практически ни о чем больше, вот тогда дело будет сделано. И если на улице Лондона или Парижа вас спросят, откуда вы родом, вы сможете ответить: «Из России. Я из России, жалкий ты подкидыш, и что ты мне на это скажешь?!»
Чаадаев. Если позволите, я замечу вам, как ваш почитатель. Вы наживаете врагов не столько вашими убеждениями, сколько вашими… вашим стилем. Люди к нему не привыкли.
Белинский. А что мне делать? Ведь книга меня не под локоток берет, а за горло хватает. Мне нужно успеть шлепнуть мои мысли на бумагу, пока они не растерялись, да еще и поменять их на ходу, здесь все годится, тут не до стиля, тут дай Бог без сказуемого не остаться.
Чаадаев. Да… интересное время. (Собирается уходить, но колеблется.) Я, кстати, принес тут кое-что для Надеждина. Произведение не новое. Возможно, вы с ним уже знакомы. (Передает рукопись Белинскому, который несколько мгновений изучает ее.)
Белинский. Но…
Чаадаев. Вероятно, для публикации не подойдет.
Белинский. Что вы, наверняка все не так уж плохо.
Чаадаев. Я имею в виду для публикации в России.
Белинский. А, ну да.
Чаадаев. Я разделяю ваши чувства, здесь есть даже ваши обороты… (Беретрукопись.) Позвольте… вот, например: «…nous sommes du nombre de ces nations qui ne semblent pas faire partie int'egrante du genre humain, qui n'existent que pour donner lecon au monde…» [26]
26
«Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь урок…» (фр.)
Белинский (притворяется). Ara. Ну да… конечно… в самом деле…
Чаадаев. Каким образом мы превратились в Калибана Европы? Мы стоим на одной ноге, не так ли, и должны повторить весь курс образования человека, который мы не усвоили. (Показывает.) Вот отсюда читайте.
Белинский. Я потом прочту.
Чаадаев. Что ж… (снова собирается уходить) надо полагать, Надеждин меня известит, если он решится схлестнуться с цензором.
Белинский (смотрит в страницы). Да… Да…
Чаадаев уходит с ощущением некоторой неловкости.
Убедившись, что Чаадаев ушел, Белинский впадает в приступ яростного самоуничижения. Он бьет себя, колотит мебель и, наконец, начинает кататься по полу.
Чаадаев возвращается и застает Белинского за этим занятием.
Чаадаев. Виноват, целиком моя ошибка. Я пришлю вам текст на русском. (Кланяется и уходит.)
Белинский садится за стол и кладет лицо на руки.