Берег варваров
Шрифт:
В тот вечер погода стала совершенно невыносимой. Я был уверен, что рубероид на крыше над моей головой уже расплавился и представляет собой мелкую лужу густой зловонной смолы. Дул ветер, но дул он не с моря, а со стороны раскаленного солнцем города и не приносил облегчения. Асфальт проминался под ногами, воздух представлял собой тяжелую удушливую массу, и я, предвкушая надвигавшуюся грозу, с трудом добрался до своей комнаты и повалился на кровать, укрытую мокрой от моего собственного пота простыней. До меня доносилось едва слышное шелестение листьев за окном. Вдали у самого горизонта стали играть зарницы. Я поймал себя на том, что лежу и смотрю в потолок в ожидании очередной вспышки. Почему-то всякий раз молнии высвечивали новый узор из трещин, покрывавших густой сеткой потолок моей комнаты. Задремал я уже под приближающиеся раскаты грома.
Приснилось
У меня там был друг — старый, истощенный и не ждущий от жизни ничего хорошего человек. Частенько он представлялся как рабочий с шестидесятилетним стажем. «Фактически меня отдали в рабство еще восьмилетним мальчишкой. Зарабатывал я тогда, как сейчас помню, два шиллинга в неделю. Моя сестра умерла от чахотки прямо на рабочем месте, в пошивочном ателье. Крючки выпали из ее охладевших рук, и кружево для бального платья какой-то богатой дамы доделывала уже другая девочка. Я всю жизнь был бойцом резервной армии труда, и большую часть этого времени я оставался безработным. Шестьдесят лет я состою в этой армии и остаюсь в ней на действительной службе по сей день. Если честно, то быть в резерве не так уж плохо. По крайней мере, тебя не поднимают ни свет ни заря и не гонят на работу под конвоем. Я уж не говорю о некоторых других радостях, которые даны безработному или же поденщику. Я, например, свою первую девчонку завалил на гору стружек и опилок за пилорамой, когда мне было всего двенадцать лет».
Одурманенный утренним солнцем, я с трудом проснулся. Мне в глаза бил свет, комната уже успела по-полуденному раскалиться, а мое лицо покрывал слой налетевшей через открытое окно сажи. Я лежал в полном оцепенении, наверное, до самого полудня. Лишь когда жара стала совсем невыносимой, я начал подумывать о том, чтобы все-таки выбраться из постели.
В жарком влажном воздухе кружилась одинокая муха. Время от времени она проносилась на бреющем полете над моей грудью, делала пикирующий заход мне на ноги, а затем снова отправлялась в свободный поиск на просторах предоставленной в ее единоличное пользование чердачной комнаты. Наконец она смогла разжиться в какой-то щели розовым гниловатым комочком чего-то съедобного. С этой добычей она спикировала на пол прямо перед моей кроватью. Я повернулся на бок и стал смотреть за тем, как муха обстоятельно и методично, как это и полагается насекомым данного вида, пережевывает добычу, придерживая передними лапками то, что не влезло в рот сразу. Минуты шли одна за другой. Насекомое набивало себе брюхо под мое присвистывающее дыхание, через окно в комнату доносился приглушенный городской гул.
Я, наверное, снова уснул, потому что, открыв в какой-то момент глаза, обнаружил, что
Я потряс головой и стал собираться с духом, чтобы наконец встать, подойти к двери и ознакомиться с таинственным посланием. Сделать это быстро мне не удалось. И каково же было мое изумление, когда бумажка вновь зашевелилась и, сгребая с порога пыль и грязь, стала уползать обратно под дверь. С того времени как записка появилась, прошло буквально несколько секунд. Зачем тому, кто ее подсунул, было вынимать бумагу обратно, я, убей бог, придумать не мог. Пока я размышлял над этой загадкой, постепенно понимая, что все утро изрядно торможу, не вписываясь в реальный ход времени и событий, записка, к моему величайшему изумлению, вновь появилась из-под двери. Естественно, через несколько секунд я вновь имел удовольствие прослушать звук удалявшихся по лестнице шагов.
С учетом столь странного и таинственного появления, я, по правде говоря, ожидал от содержания послания чего-то значительного.
Записка была от Гиневры. Мелким, аккуратным почерком — столь несоответствующим, по моему мнению, ее характеру — она вывела бледно-синими чернилами несколько фраз:
Дорогой Майкл,
может быть, Вы забыли, что нам с Вами есть о чем поговорить. Загляните ко мне. Умираю от желания увидеть Вас.
Подписано сие послание было, как и следовало ожидать, в том же вульгарно-куртуазном духе, свойственном Гиневре во всем. «Беверли Г. Маклеод», — значилось в нижнем углу листа.
Я пожал плечами и положил листок на письменный стол, приняв решение проигнорировать приглашение Гиневры. Вялый и плохо соображающий от жары, я принял душ, оделся и перед выходом из комнаты, повинуясь какому-то внезапному импульсу, положил в карман записку. За завтраком я перечитал ее и еще больше утвердился во мнении, что нужно идти домой работать, не отвлекаясь на посторонние разговоры. Поднимаясь по известняковым ступеням крыльца, я играл в кармане мелочью, полученной на сдачу в буфете. Неожиданно у меня в пальцах оказался бумажный комочек, живо напомнивший мне о том, как забавно и неуверенно появилась у меня под дверью эта записка.
В тот же момент, посмотрев вверх, я увидел, что из окна лестничной площадки второго этажа на меня смотрит Ленни. Естественно, она в ту же секунду подалась назад и скрылась из поля моего зрения. Она явно не горела желанием, чтобы я узнал, что она за мной наблюдает. Комбинация из скомканной записки и непрошенного соглядатая заставила меня изменить принятое решение. Я повернулся и позвонил в дверь Гиневры.
На этот раз я был встречен не мешаниной из белья, бретелек, молний и обнаженной плоти. Гиневра была одета как для выхода на улицу. На ней было цветастое шифоновое платье, небольшая шляпка и туфли на каблуках. Более того, ее руки почти до локтя покрывали тонкие перчатки в сеточку. «Ах, Майки, ты такой милый», — сказала она, пригласив меня войти. При этом ее накрашенные губы изобразили весьма двусмысленную, если не сказать провокационную, улыбку. Меры в пользовании духами Гиневра, естественно, не знала. Она передвигалась по комнате в почти видимом и осязаемом облаке душных, тяжелых ароматов. Она благоухала как тропический цветок, — жадно, сильно, целой симфонией беспокоящих запахов, к которым обязательно примешивается и вонь, исходящая от перегноя тропической почвы.
— Ах. я так волнуюсь. — сообщила мне Гиневра.
Она выдержала паузу и, напустив на себя таинственности, как бы невзначай осведомилась:
— Знаешь, куда я иду? Попробуй угадай.
Я напрямую спросил, куда она собралась.
— Помнишь того врача, о котором я тебе рассказывала?
Я лениво покопался в грудах сохранившихся в моей памяти басен, сказок и просто придуманных Гиневрой историй.
— А, ты имеешь в виду того… Ну который из твоего романа?
Гиневра многозначительно кивнула.