Берта Берс. В сетях шпионажа
Шрифт:
Нет, теперь в гневе, в раздражении, в ненависти к Фридриху, ненависти, которую зажгла ревность… о, теперь Таубе опасен им обоим.
Второй из этих троих пассажиров — Таубе — тоже мечтал о том, как бы отделаться от попутчика Гроссмихеля.
Страсть, придавленная ногой Берты, подняла голову и высунула ядовитое жало змеи.
Он искал уже удобного места, где бы ужалить ненавистного соперника. А, может быть, саму укротительницу.
Фридрих Францевич Гроссмихель, третий пассажир купе, думал тоже о том, как бы отделаться от гипнотизера; он привык работать в полном инкогнито; никто, даже жена не знала, кто он, никто,
Ревность слепа. В порыве ревности гипнотизер, обладающий их тайнами, может наделать им столько зла, что потом не разделаешься. Никакая тюрьма не страшна гипнотитизеру; силой своих чар он может усыпить бдительность любых тюремщиков. Значит, во что бы то ни стало Таубе надо убить, — это единственный способ отделаться от Таубе.
Труднее отделаться от Берты. А отделаться и от нее надо. Потому что история шпионажа всех народов учит, что все великие шпионы погибали от женщины.
Только до тех пор шпион силен и гибок, пока в его жилах течет холодная кровь благоразумия. До сих пор Фридрих поражал всех хладнокровием, прожив несколько лет с таким очаровательным существом, как Марья Николаевна [16] ; и разыгрывая роль любящего мужа, Гроссмихель сумел не полюбить ее. В любой момент, если это полезно для дела, он мог без сожаления оттолкнуть ее и детей, как оттолкнул сейчас. И это не ради Берты. Чары этой головокружительной красавицы, влюбленной в него без ума, также не действовали на этого железного человека настолько, чтобы надломить его железную волю или затемнить его железный ум, стальную логику.
16
Здесь и еще в одном случае автор ошибочно называет Марью Николаевну «Марьей Львовной» (Прим. изд.).
Он умел быть страстным, — но это была лишь поверхностная страсть, — страсть тела, — хмель не касался его души. Берта была для него — утехой воина, потехой воина; Гроссмихель очень ценил ее красоту и привязанность и умел лакомиться ее ласками, как гурман.
Он умел казаться нежным, и Берта была уверена, что он любит ее и ради нее готов на все, хотя и повторял часто:
— Deutschland uber alles! И пока — Германия превыше всего! Если женщина для меня станет превыше всего, выше Германии, я пущу себе пулю в лоб!
Она верила и не верила ему. Но сам Гроссмихель верил себе! До сегодня. А вот сегодня какая-то тревога охватила его. Ему смешно и стыдно было сознаться, что что-то похожее на ревность пробудилось в душе.
Неотвязная мысль стучала в виски:
— Овладел Бертой Таубе или нет? Ведь она жила у него и все время находилась под блокадой его страшных глаз.
А не все ли равно, овладел или нет? Ведь не ревновал же он раньше Берту к тем………., которыми заставлял ее интересоваться. Он считал Берту изумительно удобной, усовершенствованной отмычкой для сердец мужчин всякого ранга и возраста; восхитительная отмычка, открывающая сердца, запертые на замки всех систем, — и Фридрих гордился, что на этом патентованном инструменте красуется подпись:
— Made in Cermany.
Не все ли ему равно, отомкнула ли отмычка еще одно лишнее сердце, — сердце гипнотизера, если только оно у него есть.
Да, Фридрих ревновал. А ревность — оселок, на котором пробуется любовь. А любовь — смерть для агента сыска.
Следовательно, надо во что бы то ни стало отделить ее и от Берты.
И вот едут эти три человека, связанные между собой тайной преступления и любви, — жизнь и судьба каждого из них висит на волоске, — и этот волосок может оборвать неловкое движение каждого из них.
Едут три человека и думают, как бы отделаться друг от друга.
Они неузнаваемы по внешности — старуха с сыном и еврей, но еще больший грим на их душах — друг перед другом до поры до времени решили загримироваться в грим взаимной корректности и приязни.
В Варшаву! В Варшаву, ближе к передовым позициям и фатерланду.
X. ВДВОЕМ
Разве кто-нибудь может предположить, что эта безобразная старуха и обезображенный повязками юноша так изнывают в муках сладострастия, так стремятся прикоснуться друг к другу, потому что каждое прикосновение бросает их в жар и холод.
Разве кто-нибудь может предположить, что вот этот безобразный еврей ревниво следит за каждым прикосновением этой парочки и учитывает всякую возможность шепнуть что-нибудь друг другу.
Еще задолго до объявления войны, Берта обзавелась целой коллекцией мужских и женских паспортов, что так легко было сделать через германское посольство.
Один паспорт у нее в ридикюле, а два безукоризненных документа зашиты в корсете.
Совершенно обеспечен в паспортном отношении и Фридрих. Напротив, Таубе едет безо всякого вида на жительство, что бесит его: он знает, что у Гроссмихеля их три.
— Чтобы гипнотизер себе не достал паспорта! — оборвала его Берта, когда он у нее попросил. — Внушите любому типу, и он отдаст вам свой!
— Но это может привести к опасным осложнениям.
— А кто вам мешает внушить усыпленному типу, что он — Таубе, разыскиваемый полицией, а его паспорт взять себе! Какие же осложнения! Его арестуют, а мы тем временем будем уже на германской территории!
Берта сказала это резко, тоном, не допускающим возражения.
Таубе сидел злой и подозрительный. Противный запах йодоформа вызывал тошноту.
— А все-таки, нам следует хорошенько выспаться, полезайте наверх! — прошамкала Берта. — Завтра трудный день!
— Перед сном надо освежить купе.
— Ну этого не советую. Тогда опять обратят внимание на нас. А вот потушить свет надо.
— Весь вагон спит. Уже двенадцатый час.
Потушили. Таубе чувствовал, как в темноте купе Фридрих сжал Берту в голодных объятиях. Таубе, лежа наверху, чувствовал, как трепетали знойным трепетом два истосковавшихся друг о друге тела.
Ревность душила его — да и так было душно от йодоформа, — от грима. В бессильной ярости он застонал.
— Что с вами? — насмешливо спросила Берта. — Уж не думаете ли вы, что мы в темноте целуемся? На лице Фридриха нет ни одного дюйма, не замазанного пластырем. А целовать гумозный пластырь — благодарю покорно… Да и ему я не позволила бы испортить поцелуем мой грим…
— Мне душно! Мне душно! — пробасил Таубе.
— Вот я вам дам, понюхайте одеколон…
Берта встала и в темноте протянула ручку с флаконом. Ее рука попала во что-то мокрое, горячее.
Берта поняла: Таубе плакал.