Бертран из Лангедока
Шрифт:
Лицом как Дева Мария; но не скорбная, а веселая, юная, ожиданием переполненная.
Смотрел на Агнес де ла Тур эн Бертран и в мыслях звал ее: «Домна Аутафорт».
И потому не смел взглянуть ей прямо в глаза. Ибо за домной Аутафорт он не куртуазно ухаживать желал – ее он желал бы себе в жены. А это было невозможно.
Лошадь шла шагом. Эн Бертран сидел в седле, сутулясь, свесив голову. Куда ни глянь – вокруг скошенные луга. Посреди лугов кое-где осиновые рощи – под ветром не шелестят, а кричат чуть ли не человечьим голосом.
Дорога под уклон пошла. Впереди текла речка,
Бертран тронул коня и неспешно двинулся к реке. За спиной о чем-то оживленно переговаривались младший брат его Константин и Гольфье де ла Тур – Бертран их не слушал.
Еще с весеннего половодья остались на ветках прибрежных деревьев клочья сухой травы. Будто русалочьи патлы развешаны. В прозрачной осенней воде каждый камешек виден. Глубина – только у противоположного берега. Да и то, смешно сказать, какая там глубина – конь едва ноги замочил.
Выбрались на берег – и снова вверх, по склону холма.
За холмом открылась накатанная дорога, ведущая в Аутафорт и дальше, в Борн. Обжитые здесь места, сытые, красивые. И домна Аутафорт рядом, только руку протяни, – ясное, залитое светом лицо, смеющийся и вместе с тем задумчивый взор.
И тень древних, как в Писании, стройных и грозных башен Аутафорта ложится на это лицо.
Бертран двинулся по дороге навстречу солнцу. Солнце немного сместилось и светило теперь не в глаза, а в висок. Вот знакомый перекресток. На перекрестке установлено большое распятие. Два тяжелых, почерневших от долгих лет и непогоды бруса, сколоченные накрест греческой буквой «Т» – точно так же сколочен был настоящий крест, на котором умер Спаситель. Образ, вырезанный из дерева неумелым, хоть и старательным мастером, был в человеческий рост, издалека – как настоящий. Любовь и благочестие водили резцом, когда создавал какой-то умелец эти ладони, пронзенные гвоздями, это умиротворенное лицо под венцом из настоящих терний. Что испытал он, когда прибивал к этим брусьям собственное творение большими железными гвоздями, точно настоящего Христа распиная?
Всадник остановился, разглядывая распятие. Константин и Гольфье съехали с дороги напиться из деревенского колодца, а Агнес приблизилась к распятию и тоже стала смотреть. Бертран мельком глянул на нее: губы ее шевелились, в глазах показались слезы.
Краска на деревянной фигуре облезла, наполовину смытая летними дождями. Ясное осеннее солнце беспощадно освещало каждый потек грязи, но Агнес этого не видела.
Бертран вздрогнул. В груди деревянного Христа торчала стрела. Настоящая.
Бертран подъехал вплотную, протянул руку, дотронулся до оперения и резко выдернул стрелу.
А деревянный Иисус смотрел на него своим смытым лицом.
Бертран обернулся к Агнес и увидел, что она плачет.
Тут наехали Константин и Гольфье – волосы влажные, глаза блестят: напились воды, угостились теплым хлебом. А что эн Бертран и домна Агнес с ними не поехали?
И так, шумной толпой, гомоня, двинулись дальше по дороге на Аутафорт. На груди у деревянного Христа набухала кровью рана, и тонкая красная полоска потянулась уже к животу.
А молчаливая Агнес, прекрасная наследница гордого замка, стала женой Константина де Борна. И тогда эн Бертран поклялся отобрать у него Аутафорт. Как получилось, что Бертрану удалось выполнить свою клятву, – это мы увидим позднее.
Покуда жив был Оливье де ла Тур, отец Агнес, на Бертрана де Борна, как мы уже говорили, находилась кое-какая управа, так что пока он сидел тихо и на спокойствие Аутафорта не покушался.
Между тем умер Итье де Борн, и сеньор Оливье остался наедине со своей печалью. Быстро и почти незаметно прошла жизнь, полная боев и трудов, и теперь уже была близка к завершению. Дети выросли, жена умерла. Впервые Оливье де ла Тур получил волю с легкой душой идти теми путями, куда влекло его сердце. Ни в юности, посвященной служению, ни в зрелые годы, отданные семье, не мог он себе этого позволить.
И все то время, что прожил Оливье по возвращении из Святой Земли, жил он между тоской и тоской. Должно быть, пески Палестины лишили его рассудка. Как тосковал он там, в Святой Земле, по зеленым холмам Перигора, когда кругом простирались лишь белые пески, а вдали виднелись белоснежные стены крепостей и серые башни с синими изразцами, впивающиеся в это жгучее фиолетовое небо.
А очутился в Перигоре – и стоило закрыть глаза, как вновь вздымались эти серые башни, и вновь под ногами расстилался песок.
И так, между тоской и тоской, растил детей и ощущал, как слабеют руки, которым все труднее поднимать меч. Годы уходили, утекали между пальцами – и вот теперь ушли почти совсем.
Перед смертью решился Оливье де ла Тур вновь уехать в Святую Землю.
Заканчивался 1178 год. Был сочельник. Снег, нечастый в долине, сыпался крупными влажными хлопьями, и тут же таял, коснувшись земли. В городском доме аббата Амьеля, как и везде по городу, готовились к Рождеству. Большую полутемную комнату на втором этаже освещал только красноватый свет от угольев стоявшей в углу жаровни.
Слышно было, как в кухне, несмотря на поздний час, суетятся слуги. Зарезали поросенка, специально откормленного к торжественному случаю, достали бочку с мочеными яблоками, открыли бочонок с молодым летним виноградным вином. В печь посадили хлеб.
Аббат то и дело наклонялся к жаровне и подолгу держал над углями слегка подрагивающие руки – мерз. Слуг отослал, чтобы не раздражали бестолковой суетой (те полагали, что аббат стар и нездоров, а потому нуждается в усиленной заботе; так оно и было, но никакой заботы Амьель принимать не желал).
Амьель и его гость сеньор Оливье, наполовину скрытые темнотой, вели неторопливую беседу, не собираясь отходить ко сну. Оба были немолоды: Оливье – за пятьдесят, аббату Амьелю – около шестидесяти. Им предстояла разлука, и оба знали, что на этой земле они, скорее всего, больше не увидятся.
Говорил преимущественно гость; хозяин больше слушал. Сперва вели разговор о видах на урожай, перебирали в памяти названия деревень, лесов, земельных угодий, сенокосных лугов – каждый клочок земли требует особого пригляда, особой заботы.