Бертран из Лангедока
Шрифт:
Снег все валил за окном, забранным бычьим пузырем. Ежась, оба старика одновременно протянули руки к жаровне, и пальцы их столкнулись. Невольно встретились они глазами, и печаль охватила их: не хватало третьего – того, кто положил бы свою крепкую широкую ладонь поверх узкой сухой ладошки аббата и угловатой руки Оливье де ла Тура, – Итье де Борна, их старого друга, умершего несколько лет назад.
И вот тогда рассказал Оливье де ла Тур Амьелю то, что таил в своей груди все эти годы, ибо ехал в Иерусалим лишь затем, чтобы умереть.
Он показал след давней раны: четыре темных точки на тыльной стороне ладони.
Аббат посмотрел на шрамы, перевел взгляд на Оливье.
Оливье улыбнулся и вдруг, поднеся свою ладонь к лицу, поцеловал следы от давних ран.
Итье был ранен, и мы бросили его в песках, потому что нас разбили, и мы спешно отступали. Боль от потери не могла остановить нас, ибо мы боялись за собственную жизнь. На наших руках была кровь: за день перед тем мы разграбили и сожгли одну деревню, увели оттуда коней и женщин. Сарацины погнали нас в пустыню, точно паршивых псов, и мы позорно бежали. Скоро я остался один. Конь подо мной пал. Я шел пешком. Пески слепили меня белизной. Я искал грязные пятна среди девственной их чистоты, ибо грязь означает близость плодородной почвы и травы. Но ничего не видел. Кругом одна только беспредельная свобода, и я сделался как бы пьян от нее. От края неба до края неба не видел я границ своему одиночеству.
Но недолго наслаждался я этой свободой. Скоро на смену ей пришел страх. Тонким кинжалом вдруг пронзившей меня ошеломляющей жалости к самому себе вошел он в мою плоть и перевернул все внутренности в утробе моей. И знал я теперь, что боюсь за свою жизнь.
Я поднял голову к небу, но неба не увидел – одна только мутная синева дрожала надо мной. Я закричал: «Бог!» И никто не ответил мне. Я знал, что после содеянного нами в той деревне, после того, как я бросил Итье умирать под копытами сарацинских лошадей, Он оставил меня, ибо я сам оставил Его.
Я не захотел встать на колени для молитвы, потому что понял: опустившись однажды на этот песок, я больше не смогу подняться. Итак, я пошел дальше, и марево трепетало вокруг меня.
И вдруг из этого марева будто бы протянулась ко мне рука – милость, о которой я, запятнанный грехами, не смел просить. Я ухватился за нее, как дитя, что цепляется за руку матери. С того мгновения я уже знал, что выйду к траве, к воде, к шатрам христианского лагеря.
И послышался шум от множества всадников, и вот уже я вижу красные кресты на плащах и высоко вознесенные флажки. Прежде чем отряд поравнялся со мной, я понял, что рука, которая вела меня долинами смертной тени, отпускает мою руку. Ладонь моя была обожжена этим прикосновением, но боли я не чувствовал. Я понял, что был в пустыне с моим Богом, который спас меня и теперь оставил наедине со всей греховной мерзостью моей.
И пал я тогда на колени, лицом в темные пятна плодородной почвы на песке (ибо оазис был близко) и заплакал, горько – как ребенок, провинившийся перед матерью.
Всадники привезли меня в лагерь. К моей великой радости, я увидел там Итье – он был ранен, но сумел спастись. Мою руку долго лечили. Итье думал, что сарацины пытали меня, и не держал на меня злобы за то, что я бросил его умирать. Он умер, так и не узнав всей правды.
– Я возвращаюсь туда, где встретил Бога, – сказал Оливье.
Оливье де ла Тур уехал в Святую Землю в начале 1179 года и летом следующего года скончался в Иерусалиме, где его и погребли с великими почестями как рыцаря отважного, благочестивого, любящего Бога и пролившего за Него немало крови.
Бертран де Борн узнал об этом в начале осени 1180 года. Это был единственный раз, когда эн Бертран плакал – открыто, не скрываясь ни от жены, домны Айнермады, ни от детей – четырнадцатилетнего Бертрана, двенадцатилетнего Итье, десятилетней Эмелины. С глазами, красными и распухшими от слез, явился к новому сеньору – молодому Гольфье де ла Туру. И Агнес была там, хрупкая, как девочка, и ее сын, которого она держала за руку, казался ее меньшим братцем.
И принял свой лен Бертран де Борн от Гольфье де ла Тура, плохо видя от слез, а после, встав с колен, вдруг обнял его – и разрыдались оба.
После этого уехал к себе эн Бертран и несколько дней бродил по лесу и, говорят, зайцев истребил без счета, так что крестьяне только диву давались, собирая их и употребляя в пищу с молчаливого попустительства своего господина. Ибо был эн Бертран мрачен и на удивление задумчив.
И знала домна Айнермада, что супруг ее поглощен каким-то новым замыслом, и страшилась этого.
Так оно и вышло. Окончив плакать по сеньору Оливье, которого эн Бертран любил как родного отца, а может быть, и крепче, отер слезы эн Бертран и вымолвил одно лишь слово:
– Пора!..
Глава седьмая
«Ты слышишь, Азиман: жужжит и бьется муха…»
Раоль де Маллеон был могущественный пуатевинский сеньор. Он владел Маллеоном, Тальмоном, Фонтенэ, Шателайоном, Буэ, Иль-де-Рэ и иными отличными вотчинами. Этот эн Раоль был в самых наилучших отношениях с королем Генрихом Плантагенетом, который любил эн Раоля так, будто тот был его родственником. Сыновья же старого короля Генриха – Генрих Юный, граф Риго и тот, кого эн Бертран де Борн именовал «мессен Рыжик», – то враждовали со своим отцом, то вдруг просили пощады и принимались усмирять своих прежних союзников по мятежу.
Но это никак не задевало эн Раоля, ибо тот всегда хранил верность королю Генриху. И потому богатые его имения процветали и все подданные любили эн Раоля.
Эн Раоль ценил трубадурское искусство превыше других искусств и всячески поощрял и привечал у себя жонглеров. Супруга эн Раоля, домна Раймонда, была дама прекрасная и куртуазная и во всем под стать своему господину и мужу эн Раолю. Тринадцать лет назад она подарила ему превосходного сына, названного Савариком, которому предстояло унаследовать отцовское имение вкупе со всеми добродетелями и доблестями отца своего, эн Раоля.