Беседы с Альфредом Шнитке
Шрифт:
– А Фауста Гёте ты прочел в детстве?
А.Ш. Первую часть Фауста я читал. Но не читал тогда всего дальнейшего.
– По-немецки?
А.Ш. Да.
– А по-русски читал?
А.Ш. Да, я пастернаковский перевод Фауста читал еще и потому, что были планы писать оперу по Фаусту с Юрием Петровичем Любимовым в качестве режиссера. И тогда
Короче говоря, немецкое- это целый круг, который всю жизнь существовал и продолжает существовать.
– Значит, немецкое превалировало?
А.Ш. Нет, этого нельзя сказать. Конечно, превалировало русское. Но все же, это было второе по значению, и нечто не просто литературное, но живо ощущавшееся.
– Ты начал говорить по-немецки - и тут же сразу по-русски?
А.Ш. Конечно, сразу. Это было и то, и другое. Причем какой это был немецкий, мне сейчас судить трудно, наверняка очень примитивный. Это был немецкий язык, в литературной речи не встречающийся, и я думал, что выражения происходят от немцев Поволжья. Но когда я читал письма Моцарта, я вдруг встретил одно или два таких выражения. Он из т о г о немецкого, а не из местного.
– А сказки в детстве были русские или немецкие?
А.Ш. И те, и другие. Из немецких были сказки Гауфа, очень подробно. Я читал их сам. А из русских - сборник Афанасьева, неполный, конечно.
– А религиозные тексты - знал ли ты какие-нибудь в детстве?
А.Ш. Никаких я не знал. Единственное, но важное для меня соприкоснове-
24
ние с религией в детстве - оставшееся важным до сих пор - это разговоры с бабушкой, совершавшей смертный грех, читая Библию. Это сейчас стало разрешено. А в 1942 году, да еще и в 1960 году католику н е л ь з я было читать Библию! Библия существовала только в святом исходном виде, на латинском. А перевод ее - немецкий, лютеровский - был возможен только для протестантов. И бабушка совершала этот смертный грех, потому что она была абсолютно лишена религиозной среды и церкви, и единственной для нее возможностью эту среду иллюзорно создать - было чтение Библии.
– Это бабушка со стороны матери?
А.Ш. Да. Все мои интересы к религиозной литературе - более поздние. Они начались тогда, когда я прочитал Доктора Живаго Пастернака в 1965 году. Это был год, когда родился Андрей, и мы летом жили в Раздорах. Я тогда прочитал напечатанного на машинке Живаго, выписал оттуда стихи, и до сих пор собираюсь писать вокальный цикл.
– Да, я, перебирая ноты здесь, увидел Магдалину...
А.Ш. Да, ту самую, первое исполнение которой я отменил ил в день концерта. Как я понимаю, оттого, что не достиг того уровня, которого достиг при жизни Пастернак, того уровня, перед которым я могу всатать на колени, но который ещё не могу адекватно музыкально пережить.
– А когда это было написано?
А.Ш. Я начал думать об этом в то лето... У меня есть одна Песня Магдалины...
–
А.Ш. Да, вот эта. Потом есть набросок к одной из песен про судьбу Христа Когда на последней неделе (Дурные дни), есть наброски к первому и к последнему стихотворениям из Живаго. И я довольно много думал об этом.
– Какое у тебя отношение к роману, перечитывал ли ты его недавно?
– А.Ш. Я перечитываю его. Как роман он меня не убеждает окончательно, потому что остается как бы в кругу очень наивных интеллигентских пастернаковских представлений. А стихи - совсем из другого круга.
– А раньше тебе не так казалось?
А.Ш. Раньше так же казалось, только сейчас - еще сильней. Та простота, которой достиг Пастернак, превосходит простоту, достигнутую Анной Ахматовой. Это просто высшее, что дала русская поэзия в этом веке. Не только стихи из Живаго, но и многие другие стихи позднего Пастернака. Но особенно - эти. Это как бы та награда, которую он получил, обратившись к этой теме. Тема сама уже содержит и путь к награде, и немедленное воздаяние.
– Ну, уж если мы говорим о стихах из Живаго - не кажется ли тебе странным, что там есть и откровенно евангельские стихи, и стихи, затрагивающие какие-то на первый взгляд будничные стороны жизни?
А.Ш. Я думаю, что наши традиционные представления о разобщенности
25
этих двух миров - во многом условны, эти миры неизбежно взаимодействуют. Как происходит это взаимодействие, мы представляем себе традиционно консервативно. А когда мы их, казалось бы, дерзко смешиваем,-может быть, получается то, что надо. Нужно только, чтобы это делалось по „естественному побуждению.
– А почему вообще возникло желание сделать из этого вокальный цикл, так же, как из Фауста - оперу?
А.Ш. Я это начинаю слышать. Я слышу, что это надо петь - и все. Беда только, что я, к сожалению, еще не услышал, как надо петь Пастернака. И я, конечно, со страхом жду, что неизбежно появится кто-то, кто напишет это раньше меня. Но и это не должно заставлять меня торопиться.
– Какое у тебя сейчас отношение к Фаусту Гёте - иное, чем в детстве?
А.Ш. В детстве это отношение было гораздо более заинтересованным. Теперь - менее заинтересованное.
– Какое-то разочарование?
А.Ш. Нет, это нельзя назвать разочарованием. Для меня весь этот круг немецкого сейчас ушел в литературу, а тогда был не только в литературе. Немецкое для меня было внутренне уничтожено и сведено к литературе, когда я увидел, что сама Германия - уже другая.
В меньшей степени я это почувствовал в Австрии. Мне показалось, что Австрия имеет, во всяком случае имела в 1946 году (когда мы там жили) что-то от то т о й Германии, несмотря на то, что в Австрии вроде бы более легкомысленные люди. Австрия в большей степени была направлена в то старое время.