Бескорыстие
Шрифт:
Иногда Савин рассказывает сыну о птицах, которых нет в парке, а быть может, и вообще уже нет на земле.
Савина волнуют мысли об исчезающих породах птиц и животных: ушли из жизни странствующий голубь и бескрылая гагарка, стали заповедной редкостью индийские носороги, горные зебры, слоны аддо.
С особым удовольствием он рассказывает двенадцатилетнему сыну о том, что исчезнувшие породы птиц иногда, к удивлению натуралистов, обнаруживаются там, где никто не ожидал увидеть: на каких-нибудь далеких от их постоянных гнездовий, затерянных в океане островах или в горах, высоко… Поэтому теперь остерегаются с уверенностью утверждать,
Хотя, думает про себя Савин, в жизнь вошло сейчас так много нового, удивительного, небывалого, что не мудрено не заметить, как и в самом деле что-то исчезнет, уйдет.
Потом они сидят в планетарии. Меркнет освещение, белый купол озаряется вздрагивающими созвездиями. Лектор начинает рассказывать о человеке и космосе.
Это самые волнующие и глубокие минуты воскресенья! Оба Савина, старший и младший, слушают упоенно, сосредоточенно. Только один раз мальчик коснется ладонью руки отца, когда лектор упомянет о Сатурне.
— Кольца сегодня покажешь?
Сатурн — их любимая планета.
Когда они выходят на Садовое кольцо, день клонится к закату, воскресная Москва золотисто освещена. Они идут не спеша к Казанскому вокзалу — двое мужчин, видевших сегодня много, как и подобает мужчинам.
Теперь я хочу рассказать, как познакомился с моим героем. От собрата по перу, журналиста, я услышал, что слесарь-механик одной из экспериментальных машиностроительных лабораторий Сергей Кузьмич Савин стал под сорок лет астрономом-любителем: он построил отличный девятидюймовый телескоп-рефлектор с зеркалом и набором окуляров, увеличивающими в 460 раз, и хочет теперь открыть у себя в Люберцах народную обсерваторию. Тот, кто мне это рассказывал, видел телескоп Савина на выставке работ астрономо-геодезического общества в Центральном дворце пионеров.
Я поехал в Центральный дворец пионеров. Выставки уже не было, но телескоп Савина все еще стоял в пионерском планетарии. Показывал мне его мальчик лет пятнадцати с тем едва уловимым утомленно-ироническим выражением лица, которое можно увидеть только у самых юных астрономов. Но к савинскому телескопу он отнесся достаточно почтительно.
— Серьезная машина для любителя, — охарактеризовал он его добродушно и солидно.
Телескоп Савина — я имею в виду его внешний облик — не оставлял впечатления любительства. В его тяжелых и в то же время лаконично-изящных очертаниях, в тщательной, но без щегольства отделке чувствовалась большая культура.
Я думал, помню, не о том, что передо мной работа человека с редкостным хобби, или, как любят теперь говорить и писать, человека мира больших увлечений, — нет, — я испытывал наслаждение оттого, что видел цельную и славную работу подлинного мастера. Ощущение мастерства, высокого ремесла — в лучшем понимании этого слова — и было единственным, когда я осматривал его телескоп.
Притом души телескопа — зеркала — я увидеть не мог: оно было во избежание повреждений тщательно упаковано. А шлифовка и полировка зеркала — работа, требующая точности до стотысячных долей миллиметра, — и составляют главный искус (в том давнем, уже полузабытом смысле слова, который хорошо чувствовали старые мастера) при постройке телескопа.
Наутро я позвонил Савину на работу. Он обещал быть у меня в редакции в четыре часа. И опоздал немного.
— Извините! — стал он торопливо объяснять, войдя в комнату. — Но уж больно район ваш хорош: красиво живете!
С удивлением я посмотрел в окно на раскаленное и пыльное в этот июньский день Садовое кольцо.
— Нет, я о вашем бульваре, — понял и уточнил он, — пух сейчас густо летит. Если направить умело объектив, чтобы солнце работало, как надо, можно получить замечательную фотографию снегопада при летних роскошных деревьях.
Выслушивая эту мотивировку опоздания (бульвар — летящий пух — фантастический снегопад), я думал о том, как у этого человека с его быстрой походкой, жестами, быстрой улыбкой, словами — даже папиросу он закурил поразительно быстро, как фокусник, — как у него хватает нечеловеческого терпения долгие часы шлифовать и полировать зеркала для телескопов?
И, едва он уселся, я тотчас же попросил его рассказать, как он шлифует.
— Беру два диска и при тонком слое воды и абразивного порошка начинаю…
Он стал объяснять:
— Рождается сфера…
На слове «сфера» — оно у него вышло как-то особенно выпукло и нежно — ритм речи его резко переломился. Новым, глубоким, замедленным жестом он показал, как обкатывает диск о диск.
— А порошок беру все мельче…
Он сейчас жил этим новым ритмом, это был ритм его сердца, всего его существа. А может быть, — и ритм солнца, планет, созвездий, ритм галактик? И опять, хотя сейчас передо мной был не телескоп, а только руки Савина, я почувствовал мощь мастерства. Я подумал, что это мастерство, это высокое ремесло, этот труд дают, видимо, Савину ощущение причастности всему прекрасному в мире, в природе.
То, что мне открылось потом в его жизни, полностью подтвердило первоначальное восприятие:
Вот он вечером идет в поле с телескопом (не металлическим, тяжелым, а легким, из дерева). Рядом, конечно, сын, а окружает их стая поселковых мальчишек. Савин устанавливает телескоп, достает картину видимости планет. Сегодня Сатурн доступен наблюдению в созвездии Водолея. Он показывает мальчикам загадочные кольца, потом лунные пейзажи.
В дождь сидит с сыном дома — рассматривают в микроскоп капли воды из аквариума. Это рассматривание — игра. На что похожи микроорганизмы? На деревья… цветы… облака?
Однажды зимой он неделю не выходил вечерами из детского сада; потом, когда зажгли елку, совершилось чудо: она медленно вращалась вокруг собственной оси. Но это еще не все: Савин покрыл игрушки и лампы особым лаком, и елка, вращаясь, лунно, серебристо сияла — игрушечная микрогалактика.
Мне захотелось исследовать более тщательно сутки Савина. Семь часов работы в лаборатории, два часа — чтение книг, четыре-пять часов — работа над телескопом… Посещения астрономо-геодезического общества… Беседы с сыном, вечерние выходы в поле… И пока я по часам разнимал его сутки, меня все время беспокоила мысль: а когда он живет самой полной жизнью — в эти семь часов или в другое время? Мне было важно это узнать, потому что, откровенно говоря, я не особенно люблю людей, лучшие качества которых раскрываются в часы увлечений: я все же думаю, что ощущение полноты бытия, его ценности должна давать человеку в решающей степени основная работа. Это однажды по иному поводу превосходно выразил Хемингуэй: «У меня много других интересов… но… если я не напишу какого-то количества строк, вся остальная жизнь потеряет для меня свою прелесть».