Беспокойное наследство
Шрифт:
— Почту за счастье, — сказал Батов, сняв со стены и подавая скрипку Тирцу, глаза его заблестели. — Но что касаемо заказа, то ты же знаешь, Лука Митрофаныч, без позволения барина моего, его сиятельства Николая Петровича, не смею я на сторону инструменты делать. Ведомо тебе, что его сиятельство, дай ему бог здоровья и долгих лет, с расположением и добротою ко мне относится, но я ж его крепостной человек. В его всё воле…
В словах Батова мелькнула затаенная горечь.
— Полагаю, что граф Николай Петрович соизволение даст. Он высоко почитает талант маэстро
— Все может быть, — отвечал хозяин, не спуская глаз с маэстро.
А тот, тщательно осмотрев скрипку, привычным движением приложил ее к подбородку, поднял смычок…
И в маленькой мастерской, в воздухе, пропитанном ароматами дерева, смолы, канифоли, краски, зазвучала волшебная мелодия Моцарта. Батов замер, в волнении следя за тем, как под смычком знаменитого музыканта скрипка — его скрипка! — рождает гениальную, сверкающую, исторгающую слезу из глаз песнь…
Последний аккорд. Тирц опустил скрипку и обратился к Ганашкину:
— Точно ли этот мастер делал сию скрипку? — он указал смычком на Батова.
Лука Митрофанович улыбнулся:
— Неоднократно, дорогой мой господин Тирц, я самолично наблюдал за его работой.
Маэстро еще раз тщательнейшим образом оглядел инструмент, его деки, эфы, завитки на грифе и, наконец, бережно вернул скрипку Батову.
— Это — превосходный инструмент, — изрек он наконец свой приговор. — Чистота его отделки доведена до совершенства. Тон хорош. Однако скрипка несколько тяжела и туга в игре. Конечно, я предпочел бы скрипку итальянской работы — Амати, Гварнери или Страдивари, но найти таковую весьма затруднительно. Посему я бы с удовольствием сделал вам заказ, Иван Андреевич.
Батов слушал музыканта, опустив взор. Теперь он поднял глаза и сказал твердо:
— Когда поживут мои скрипки столько лет, сколько старинные италианские, то, может быть, и сравнятся с ними. — Он вздохнул. — Я уважаю старых италианских мастеров беспредельно, — он приложил руки к груди и со страстью в голосе продолжал, — но желал бы я знать, остался ли кто в живых из современников Амати, Гварнери либо Страдивари, чтобы сравнение сделать между моими и их инструментами, когда те были внове… — И закончил: — Касательно заказа же — то что ж, просите позволения у моего господина…
Проводив гостей, Иван Андреевич вернулся к верстаку. Но работа не клеилась. Из головы не выходили слова маэстро Тирца: «…несколько тяжела и туга в игре… Я предпочел бы скрипку итальянской работы…» Неужли же это справедливо? Неужто он, Иван Батов, с семнадцати годов занимаясь своим искусством с неутомимым трудолюбием, с особенною сметливостью изучая, как говаривал его учитель Василий Владимиров, свойства инструмента и всех тех обстоятельств, кои имеют влияние на звучность тона, неужли он, проникший в секреты старинного итальянского лака, не сумел еще встать вровень с непревзойденными мастерами из Кремоны?
Какая-то мысль мелькнула у него, он попытался ухватить ее, удержать, но тут в дверь снова постучали. Посетитель оказался недавним знакомцем, виолончелистом императорских театров Любимом Елисеевым. Любим пришел осведомиться, не готова ли его виолончель. С этим инструментом работы Амати, гордостью и единственной ценностью Елисеева, месяца два назад стряслось несчастье. Поскользнувшись на паркете, музыкант упал и сильно повредил виолончель. Горю его не было предела — когда еще он мог бы скопить деньги на инструмент! А покуда что делать? Помирать с голоду?
Друзья посоветовали выход: обратиться к мастеру Батову, который, дескать, не имеет себе равных в гарнировке поврежденных инструментов.
Елисеев не очень поверил словам товарищей, но другого ничего не оставалось — он отправился к Батову. Иван Андреевич осмотрел виолончень и назвал цену. Она оказалась куда ниже той, к которой с замиранием духа готовился Елисеев. Более того, поглядевши проницательно на Елисеева своими добрыми глазами, Батов спросил:
— А играть покуда на чем будешь, сударь мой?
— Да не на чем, — горестно признался Любим.
Тогда Батов поворотился и, сняв со стены, подал ему новенькую виолончель:
— На вот. Играй покуда. Я ее для графской капеллы изготовил, да раньше срока поспел. Граф Николай Петрович месяца через два ее ждет. Однако береги уж ее, будь добр.
Елисееву казалось, что все это мерещится ему в счастливом сне…
И вот теперь пришел он справиться о своей несчастной красавице.
— Заходи, сударь мой, заходи, — приветствовал его Батов. — Готова, готова. И, уж поверь моему слову, красуется снова и телом, и духом. Вот она, играй, и бог тебе помочь.
Любим взял свою виолончель и не поверил глазам: нет, невозможно было представить, что это тот самый инструмент, который он привез сюда два месяца назад в столь плачевном виде. Ныне нельзя было определить, где же были раны! Елисеев с недоверием посмотрел на Батова — уж не подменил ли тот его виолончель? Иван Андреевич улыбался. Словно угадавши Любимову мысль, он ласково спросил:
— Что, думаешь небось другую тебе отдаю? Присмотрись, присмотрись, сударь мой. Твоя, твоя, та самая…
И только вглядевшись в поверхность деки с таким уж пристрастием, что пристрастнее невозможно, Елисеев понял, какое чудо сотворил мастер с его инструментом. Поврежденные куски Батов вынул и заменил другими. Эти вставки он подобрал с неимоверной тщательностью по слоям дерева, так, что слои нового куска составляли как бы продолжение слоев тех частей, к коим они примыкали.
— Хочешь послушать, как звучит? — спросил, все так же улыбаясь, Батов. — Давай-ка сыграю тебе.
Он отобрал у Елисеева виолончель и разыграл «Камаринскую». Потом еще несколько русских песен. Изумлению Любима не было конца: тон инструмента нисколько не изменился.
— Ну, Иван Андреевич, — тихо проронил Любим, принимая виолончель, — уж не знаю, сколь ты вложил в нее трудов, но могу сказать одно: кудесник ты, да и только.
— Спасибо на добром слове, — отвечал Батов. — Да привези-ка назад мою виолончель. А то пора ее графу Николаю Петровичу отдавать.