Беспощадный Пушкин
Шрифт:
ОТВЕЧАЕТ С. БУЛГАКОВ (1910 годы).
Для Сальери Моцарт есть воплощение творческого гения («священный дар…бессмертный гений… озаряет [Моцарта]). Для Сальери Моцарт то, о чем он [Сальери] тосковал и бессильно мечтал всю свою жизнь («гений — не в награду любви горящей, самоотверженья, трудов, усердия, молений послан»). Для Сальери Моцарт то, что он знал в себе как свою истинную сущность, но бессилен был собою явить. Моцарт есть то высшее художественное я Сальери, в свете которого он судит и ценит самого себя («глухою славой»). Сальери присуще подлинное задание гениальности, ее жажда, непримиримость ни на чем меньшем. Вот отчего Сальери ошибается, клевещет на себя, говоря: «я счастлив был: я наслаждался мирно своим трудом, успехом,
МОЙ КОММЕНТАРИЙ.
Пушкин для того и сделал своего Сальери гениальным слушателем и ценителем, чтоб спровоцировать его на равновеликое противостояние гениальному композитору. В чем они могли противостоять как действительно равные? В идеологии, выражаемой одним и воспринимаемой другим. В противостоянии равных обнаружились изъяны сознания, мешающие вожделенному пушкинскому идеалу консенсуса исторически укорененных людей. А у Булгакова был, видимо, несколько другой идеал — консенсус не исторически укорененных людей, а внеисторических: «…в пьесе Пушкина мы имеем не историческую драму, но символическую; истинная тема его трагедии не музыка, не искусство и даже не творчество, но сама жизнь творцов, и притом не Моцарта или Сальери, но Моцарта и Сальери; художественному анализу здесь подвергается само это таинственное, вечное, «на небесах написанное» и, соединяющее неразрывным союзом». Поэтому для Булгакова Пушкин толковал об общечеловеческих ценностях на все времена, а именно о дружбе, причем не о ее психологии (психология исторична), а об ее онтологии (метафизическом размышлении о бытии): «Моцарт и Сальери трагедия о дружбе. Пушкин берет ее не в здоровье, но в болезни, ибо в болезненном состоянии нередко яснее проявляется природа вещей».
Если б Булгаков был прав, Пушкину не надо было б брать гениев: нормально или болезненно дружат и простые люди. Но раз Пушкин взял творцов высшего ранга (а это всегда исторически укорененные идеологи), то ясно, что на этот раз ему нужно было столкновение идеологическое, тем более, что такое — определяет столкновение миллионов, которые попроще, но, может, не меньше интересовали Пушкина в 1830-м году.
Ну, а раз уж Булгакова занесло во внеисторизм, то, надо отдать ему должное, он блестяще обернулся, обнаружив (что оказалось не под силу многим) то, что помимо идеологии обеспечивало равенство в противостоянии Сальери Моцарту — черты гениальности Сальери.
Что удержало Булгакова задержать внимание на взаимоотношениях Сальери, — кроме как с Моцартом, — лишь с Глюком и Пиччини, не знаю. Может, то, что Пушкин вблизи и по разу употребил их имена, может, имея в виду, что Гайдн это «иные «друзья, товарищи в искусстве дивном», а может, интуиция вмешалась. Но Булгаков и тут попал в точку.
Глюк и примкнувший к нему Пиччини это для Пушкина символы близящейся революции и коллективизма, а не близкие Сальери по таланту композиторы. В Сальери гамлет, может, случайно, по молодости сальериевской, победил вертера в нем, когда Сальери встретился с музыкальной революцией Глюка. И тогда Сальери отрекся от себя:
… бросил… я все, что прежде знал, Что так любил, чему так жарко верил, И … пошел… бодро вслед за ним Безропотно, как тот, кто заблуждался И встречным послан в сторону иную…Уже то, что за годы и годы Сальери втянулся в музыкальное выражение героико–коллективистского идеала, одно то (а не только отрицательная гениальность, по Булгакову) могло его спровоцировать на противопоставление гениальному Моцарту (и не спровоцировало бы, — если допусти`м такой мысленный эксперимиент, — не спровоцировало бы Сальери противопоставить себя против тоже гениального — Бетховена, композитора, выразителя взрыва и социальной революции).
С Гайдном сложнее. Он фигурирует в трагедии и два раза, и каждый раз с добавкой «новый». И Булгаков о нем умолчал: он же не хотел разбираться в музыке.
И хорошо: не войдем с ним в контры.
ОТВЕЧАЕТ В. РЕЗНИКОВ (1976 г.).
Дело в том, что почему–то решили, что Сальери, в противоположность Моцарту, — «не гений», а либо — «ремесленник», либо — «посредственность», либо — «просто талант». Это повелось от смешения позднейшего значения слова «гений» с тем. которое придавал ему Пушкин. «Гением» стали называть лишь что–то высочайшее до невообразимости.
Пушкин же понимал под словом «гений» качество, но отнюдь не только его высочайшую степень. Ведь часто, говоря о «гении», Пушкин особо указывал и на «степень гениальности».
Например:
Конечно, беден гений мойили:
И, жертва темная, умрет мой слабый гений…А вот — пример из рассматриваемой пьесы:
…Когда бессмертный гений…Да и самый перечень деятелей, которых Пушкин называл «гениями», — подтверждает это. Среди тех, кому Пушкин присвоил это «титло», — Вергилий, Гораций, Тибулл, Овидий, Лукреций, Козлов, Жуковский, Державин, Вяземский, Дельвиг, Вольтер.
Сальери причастен к той же творческой стихии, что и Моцарт, — пусть в меньшей степени. Все признаки этой его причастности налицо. Уже с самого детства искусство доставляло ему горячую радость. Сальери знал «восторг и слезы вдохновенья». Именно к Сальери идет Моцарт со своими вновь написанными вещами; да и потом — он прямо говорит Сальери в их разговоре о Бомарше: «Он же гений. Как ты да я». А также и об упоминаемом произведении Сальери, опере «Тарар», Моцарт отзывается с явной похвалой.
Каких же еще доказательств гениальности (в пушкинском смысле) нам надо?
МОЙ КОММЕНТАРИЙ.
Прекрасно! Тем более, что то, к чему это, — снижение планки ”гений», — Резников приспосабливает, есть прямое подтверждение моего и прямой бунт против устоявшегося мнения: «гений и злодейство — вещи вполне совместимые. Ибо вот перед нами факт: Сальери гений, и Сальери — злодей».
Я бы не стал эти приемлемые для меня слова выделять курсивом, предназначенным у меня для того, с чем я более или менее спорю, если б Резников не побаивался распространять свое мнение и на гениев в нашем, современном смысле слова: «Гармония, попавшая в мир, отяжелевает, обрастает всевозможными враждебными ей и друг другу элементами, и — становится невольной участницей и косвенной виновницей всевозможных столкновений, неотъемлемых от мира».
В 1966 году вышла уже книга Натева «Искусство и общество», но и через 10 лет, и до сих пор наукой почему–то игнорируется открытие Натевым специфической функции искусства, ничему, кроме искусства, более не присущей. Вот она: непосредственное и непринужденное испытание сокровенного мироотношения человека с целью совершенствования человечества.
Вдумайтесь, несмотря на цель (совершенствование человечества) связь у искусства с добром очень непростая. Испытывая, кого–то (но не все человечество) можно и сломать! На то и испытание! Если взглянуть по–простецки, так даже похоже, что с нравственностью, с добром и злом у искусства мало общего.