Бессмертие
Шрифт:
Этот короткий брак был в его жизни всего лишь взятым в скобки отступлением; меня так и подмывает сказать, что он вернулся точно туда, где был до того, как встретил свою невесту; но это не отвечало бы правде. Раздувание любовного чувства и его невероятно недраматическое и безболезненное опадание он пережил как оглушающее открытие: он бесповоротно оказывался за пределами любви.
Великая любовь, ослепившая его два года назад, дала ему возможность забыть о живописи. Но когда он закрыл скобку за своим супружеством и с меланхоличным разочарованием обнаружил, что оказался за пределами любви, его отречение от живописи представилось ему вдруг неоправданной капитуляцией.
Он снова начал набрасывать эскизы картин, которые мечтал написать. Однако вскоре понял, что возврат невозможен. Еще гимназистом он представлял себе, что все художники мира идут по одной большой дороге; это была королевская дорога, ведущая от готических
Однажды он посетил в Нью-Йорке Музей современного искусства. На втором этаже были Матисс, Брак, Пикассо, Миро, Дали, Эрнст; Рубенс был в восторге: мазки кистью по холсту выражали исступленное наслаждение. Порой реальность была превосходно изнасилована, как женщина фавном, порой она противоборствовала живописцу, как бык тореадору. Но, поднявшись на верхний этаж, где были выставлены картины новейшего времени, он оказался в пустыне; ни на одном холсте он не увидел и следа веселого мазка кисти; нигде ни следа наслаждения; исчезли бык и тореадор; картины изгнали из себя реальность или копировали ее с циничной и бездуховной достоверностью. Между двумя этажами текла река Лета, река смерти и забвения. И тут он подумал, что его отречение от живописи имело, возможно, более глубокий смысл, чем недостаток дарования или упрямства: на циферблате европейской живописи пробило полночь.
Чем бы занимался гениальный алхимик, перемещенный в девятнадцатый век? Кем бы стал Христофор Колумб сегодня, когда морские пути обслуживаются тысячью транспортных компаний? Что писал бы Шекспир во времена, когда театра еще нет или он уже перестал существовать?
Все это риторические вопросы. Если человек призван для деятельности, на циферблате которой уже пробило полночь (или еще не пробил первый час), что произойдет с его талантом? Он изменится? Приспособится? Христофор Колумб станет директором туристической компании? Шекспир будет писать сценарии для Голливуда? Пикассо будет изготовлять мультипликационные сериалы? Или все эти великие таланты удалятся от мира, уйдут, так сказать, в монастырь истории, охваченные космической печалью по поводу того, что родились они не в урочный час, не в сужденную им эпоху, вне циферблата, для времени которого были созданы? Забросят ли они свое несвоевременное дарование, как бросил Рембо в девятнадцать лет стихотворство?
И на эти вопросы, естественно, нет ответа ни у меня, ни у вас, ни у Рубенса. Были ли у Рубенса моего романа неосуществленные возможности крупного живописца? Или никакого таланта у него вовсе не было? Бросил ли он живопись из-за недостатка сил или как раз наоборот: в силу своего ясновидения, которое прозрело тщету живописи? Разумеется, он часто думал о Рембо и мысленно сравнивал себя с ним (хотя и робко и с иронией). Рембо ведь не только оставил поэзию бесповоротно и без сожаления, но деятельность, которой он затем занимался, была издевательским отрицанием поэзии: говорят, он торговал в Африке оружием и даже живым товаром. Пусть второе утверждение всего лишь клеветническая легенда, но оно как гипербола точно схватывает самоуничтожающее насилие, страсть, ярость, что отделили Рембо от собственного прошлого художника. Если Рубенс все более и более втягивался в мир финансов и биржи, было это, наверное, и потому, что подобная деятельность (оправданно или неоправданно) казалась ему противовесом его мечтаний о карьере художника. Однажды, когда его соученик стал знаменит, Рубенс продал картину, когда-то полученную от него в подарок. Благодаря продаже он обрел не только достаточно денег, но и открыл способ своего будущего существования: он станет продавать богачам (которых презирал!) картины современных художников (которых не ценил).
На свете определенно много людей, живущих за счет продажи картин, и им даже во сне не снится, что можно стыдиться своей профессии. Разве Веласкес, Вермеер, Рембрандт не были также торговцами картин? Рубенс, конечно, это знает. Но если он способен сравнивать себя с Рембо, торговцем рабами, то сравнивать себя с великими художниками, торговцами картинами, он никогда не станет. Он ни на мгновение не усомнится в абсолютной бесполезности своей работы. Поначалу он огорчался из-за этого и упрекал себя в аморальности. Но потом сказал себе: что, собственно, означает «быть полезным»? Сумма полезности всех людей всех времен в полном объеме содержится в мире таком, каким он стал ныне. А из этого вытекает: нет ничего более морального, чем быть бесполезным.
Прошло лет двенадцать со времени его развода, когда однажды к нему заглянула F. Она рассказала ему, как недавно ее пригласил в гости один мужчина и поначалу добрых десять минут заставил ждать в гостиной под тем предлогом, что должен закончить в соседней комнате важный телефонный разговор. Вероятнее всего, этот разговор он инсценировал, чтобы тем временем дать ей возможность просмотреть порнографические журналы, лежащие на столике перед креслом, в какое он усадил ее. F завершила рассказ таким замечанием: «Была бы я моложе, он бы добился своего. Если бы мне было семнадцать. Это возраст самых сумасбродных фантазий, когда ты не можешь ни перед чем устоять…»
Рубенс слушал F скорее рассеянно, пока последние ее слова не вывели его из безразличия. Это будет теперь происходить с ним постоянно: кто-то произнесет фразу, и она неожиданно подействует на него как укоризна: напомнит ему о чем-то, что он упустил в жизни, прозевал, проворонил безвозвратно. Когда F говорила о своих семнадцати годах и тогдашней своей неспособности противостоять любому соблазну, он вспомнил о своей жене, которую узнал, когда ей тоже было семнадцать. Вспомнился ему провинциальный отель, где он с ней поселился на какое-то время перед свадьбой. Они занимались любовью в комнате, за стеной которой готовился отойти ко сну их приятель. «Он нас слышит!» — шептала она Рубенсу. Только сейчас (сидя напротив F, рассказывающей ему о соблазнах своих семнадцати) он осознает, что тогда она вздыхала громче, чем обычно, что даже кричала и что, видимо, кричала нарочно, чтобы их приятель слышал ее. И в последующие дни, часто возвращаясь к этой ночи, спрашивала: «Ты правда думаешь, что он нас не слышал?» Он тогда объяснял себе ее вопрос как проявление вспугнутого стыда и успокаивал свою невесту тем (сейчас при воспоминании о своей тогдашней глупости он краснеет до ушей!), что приятель всегда спит как убитый.
Глядя на F, он не ощущал в себе никакого особого желания предаваться с ней любви в присутствии другой женщины или другого мужчины. Но почему же воспоминание о собственной жене, которая четырнадцать лет назад шумно вздыхала и кричала, думая при этом о лежавшем за тонкой стеной приятеле, почему это воспоминание столь растревожило теперь его сердце?
Его осенило: любовь втроем, вчетвером может быть возбуждающей лишь в присутствии любимой женщины. Только и только любовь может вызвать изумление и возбуждающий ужас при виде женского тела в объятиях другого мужчины. Старая нравоучительная истина, согласно которой сексуальная связь без любви лишена смысла, внезапно была подтверждена и обрела новое значение.
Утром следующего дня он полетел в Рим, куда звали его дела. К четырем часам он освободился. Он был переполнен неизбывной грустью: он думал о своей жене и думал не только о ней; все женщины, которых он знал, проходили перед его глазами, и казалось ему, что он их всех упустил, что испытал с ними гораздо меньше, чем мог и должен был испытать. Чтобы стряхнуть с себя эту печаль, эту неудовлетворенность, он посетил галерею дворца Барберини (во всех городах он всегда посещал галереи), затем направился к площади Испании и по широкой лестнице вошел в парк Виллы Боргезе. На стройных постаментах, окаймляющих длинными рядами аллеи, стояли мраморные бюсты прославленных итальянцев. Их лица, застывшие в заключительной гримасе, были выставлены здесь как резюме их жизни. У Рубенса было особое понимание комизма памятников. Он улыбался. Вспомнились сказки детства: волшебник заколдовал людей во время пира, и все застыли в той позе, в которой как раз находились: открытые рты, лица, искривленные жеванием, обглоданная кость в руке. Или другая мысль: людям, убегавшим из Содома, запрещено было оглядываться под угрозой превращения в соляной столп. Эта библейская история дает ясно понять, что нет на свете большего ужаса, нет большего наказания, чем обратить мгновение в вечность, чем вырвать человека из времени, остановить его посреди естественного движения. Погруженный в эти мысли (он забыл о них в следующую секунду!), он вдруг увидел ее перед собой. Нет, то была не его жена (та, что шумно вздыхала, зная, что в соседней комнате ее слышит приятель), то был некто другой. Все решилось в долю секунды. То есть он узнал ее в тот миг, когда они оказались рядом и когда следующий шаг неотвратимо отдалил бы их друг от друга.