Бессонные ночи в Андалусии (сборник)
Шрифт:
Она просто жила и наслаждалась самим процессом жития, свободой, в том числе, и от желаний. Она очень ценила достигнутую гармонию своего «модуса вивенди» и не испытывала особых комплексов по поводу его несоответствия общепринятым стандартам.
Но здесь и сейчас, в этом пространстве и времени странного жития с нелюбимым мужем, с человеком, у изголовья которого стояла черная тень с косой, у Лизы, кроме вполне понятного сострадания, нарастало неосознанное беспокойство, относящееся уже к себе самой. Ей все чаще приходила в голову мысль, что она пропустила в жизни что-то важное, не сотворила чего-то стоящего, начиная с классического постулата о необходимости посадить хотя бы одно дерево и вырастить сына. Спасительная в других случаях самоирония
«Как хорошо, что некого винить.\ Как хорошо, что ты никем не связан.\ Как хорошо, что до смерти любить тебя никто на свете не обязан.\ Как хорошо, что никогда во тьму ничья рука тебя не провожала, \ Как хорошо на свете одному идти пешком с шумящего вокзала.\»
Когда-то прочитанные строчки раннего Бродского врезались в память и легко пришли на помощь.
– Нет, нет. Надо уходить тихо, как бродячие собаки, которые незаметно куда-то забираются подальше от людей и своих соплеменников и умирают, – размышляла Лиза.
Как тот щенок, которого Племяшка однажды принесла в дом, грязного, блохастого заморыша. Баба Зина подняла крик ужаса, но ее уговорили оставить собачонку. Щену постелили свернутое в несколько раз старое байковое одеяло, отдали в полное распоряжение пару тапок, чтобы грыз в свое удовольствие, кормили до сыты, а он, наевшись, выспавшись и поиграв с тапками, начинал скулить. Несмотря на ежедневный и малоприятный скулеж, он стал общим любимцем, хотя было обидно и непонятно, почему он все время жалобно подвывает. Лиза с Племяшкой пошли к ветеринару, он сказал, что щен вполне здоров, но тот продолжал выть, доводя Зину до нервного срыва.
А потом щенок вообще убежал, даже имя не успели придумать. Его разыскивали, Племяшка рыдала и вывешивала объявления на всех столбах, но тот так и не нашелся.
– Бродяжке нужна была свобода. И свобода не для, а от сытой жизни, мягкого комфорта, постоянной близости людей. «Свобода от любви», – произнесла Лиза вслух, как бы подводя итог своим размышлениям.
Она давно перестала писать. Откинувшись на спинку кресла, Лиза сидела, не двигаясь, боясь потерять только что промелькнувший ответ на важный вопрос. Она хотела додумать то, что сейчас ей пришло в голову.
– Этот маленький щен убежал, испугавшись слишком тесной привязанности, не желая ее, восстал против воспитанной тысячелетней привычки совместного проживания с человеком. Тогда и я тоже, как этот пес, но вполне сознательно, бежала от любви, привязанностей и прочих «глупостей», как я называла все, что связано с замужеством, семейными отношениями, устоявшимся бытом в кругу родни.
Из приемника успокаивающе неслись звуки симфоджаза оркестра Рея Конева, тоже полузабытого современными меломанами. На столе лежали разбросанные листочки с обрывками письма. Их, этих листочков, накопилось уже много, и ни один не был закончен.
Лиза схватила ручку и стала быстро писать, торопясь, предугадывая, что это занятие все более становится ей в тягость, и скоро она бросит его окончательно.
Письмо. – Вот, что пришло мне в голову, послушай, Племяшка моя умная. Вероятно, максимализм (или нигилизм, что суть одно и то же), как прерогатива молодости, слишком затянулся у меня. Не знаю, происходит ли это от эстетства, от перезрелого чувства юмора или привычки постоянно подтрунивать, иронизировать над всем и всеми, над собой, тоже. Меня и до сих пор смешит слишком серьезное, важное отношение к самому себе. Не могу без смеха смотреть и слушать, как едва пропевшая безголосая «звезда» эстрады, начинает давать интервью, рассуждая
И приводят к дисгармонии ужасной, в которой я сейчас и нахожусь.
На этой строчке Лиза снова отбросила ручку и сидела, вглядываясь, по привычке, в давно изученную картину на стене. В причудливой рамке там гордо восседала на коне в роскошном платье с пеной кружев, «севильяна», – участница торжественной процессии, грандиозной «фиесты», которая ежегодно весной проходит в Севилье. Лиза так долго смотрела, не отводя глаз на картину, что отдельные ее детали – роза в черных волосах всадницы, загорелое с румянцем лицо девушки, воланы белого в синий горох платья, грива лошади, украшенная золотой гирляндой, – все превратилось в одно бесформенное бело-коричневое пятно.
Не для письма. – Представь, Оленька, я почти четверть века мотаюсь по миру, меняю города, страны, друзей. Мне скучно на одном месте. Наверное, потому что во мне бродит ген бродяжничества, позаимствованный от смешанных кровей древних иудеев, арабов, кочевых татарско-монгольских племен, прочих представителей скифско-сарматской культуры, как назывались они в школьных учебниках. Последнее время меня часто занимает вопрос, наивный, вероятно. Я спрашиваю, как могло случиться, что на протяжении тысячи лет, продираясь сквозь сотни катаклизм природных и общественных, мои пращуры выживали, жили, рожали детей, чтоб и я родилась тоже? Это ведь ужас, как ответственно – жить, сознавая, что за тобой протянулась безумная по напряженности борьба за существование. Кажется, я не справилась с этой ответственностью, потому что ничего значительного в жизни не сделала. Порхала легко и беззаботно, занимаясь только тем, что интересовало именно в данный момент. А уже в следующий, перелетала к другому занятию, в другую страну, город, к новым друзьям, связям.
«Глотатели широт, /Что каждую зарю справляют новоселье. / И даже в смертный час еще твердят: – вперед!.. Да здравствуют пловцы, плывущие, чтоб плыть!». – Цитаты, афоризмы великих выручают. И этот призыв я восприняла как личное обращение, не один раз с бравадой повторяла строчки Бодлера, оправдывая свои сумасбродные скитания.
Движение к цели меня привлекало больше, нежели сама цель. Впрочем, чаще всего конкретной цели, различимой, осмысленной вовсе не существовало. Просто мне нравилось жить. Но вот к старости и меня догнали стародавние страдания великоросса о смысле жизни несмотря на то, что в моих венах, насколько я знаю, течет совсем немного крови древлян, вятичей, других славянских племен. Тогда остается считать, что слишком углубленно нам преподавали литературу и слишком дотошные учителя были у нас. А мое томление души не более чем литературная реминисценция. Достоевский если не генетически, то на сознательно-подсознательном уровне крепко засел в каждом из нашего поколения. Ох, как же я не люблю эти рефлексии, ни у себя, ни у других. Пыталась избавиться, но все равно достает «достоевщина», пардон, получилась тавтология.
Наверняка, в кривых корнях моего генеалогического древа оказались цыгане. Моя двоюродная тетушка предпочитала называть их ассирийцами. Пять веков живут они здесь, на этой земле. Были, были цыгане в роду, точно. Недаром же меня все время тянуло в Андалузию, а ритмы фламенко будоражат сильнее вина. Вот так, Племяшка, не виновата я, не виновата. Все гены вредные, они, которые заставляли меня кружить по белу свету. —
Погрузившись в раздумья, Лиза не заметила, как в комнату вошел Гошка. Она вздрогнула, почувствовав на своих плечах прикосновение его рук. Он успел поцеловать ее в затылок до того, как она резко повернулась, встала и с беспокойством спросила: