Бестселлер
Шрифт:
Вот так наш Юра Ингороква, задремавший у костра, проснулся знаменитым.
Сережа Нюберг стал знаменитым не спросонья.
Давайте успокоим тов. Джугашвили-Сталина: нет, не еврей, а сын остзейского барона. К сожаленью, незаконный. И вырос он не в отчем доме– нет, в сиротском. Ни часу баклуши-то не бил – тотчас пошел служить на берегу Фонтанки. Не там, где пыжик водку пил, и не к Цепному мосту, а в Экспедицию заготовленья государственных бумаг. И денежных, и ценных. Солидное учережденье. Начальства все в бо-ольших чинах. Вот, скажем, в граверно-художественном отделении заведовал, мне помнится, Штубендорф, статский генерал. Так в этом отделении служил и Нюберг. Рисовальщиком. Видать, еще
Беда, что на Фонтанке была не только Экспедиция. Был мост Цепной, был департамент полицейский. Оттуда насылали стукачей-осведомителей. В граверной находился «свой»; в его тенета угодил Сережа. Он никакой не политический, но нужно ж было кого-то обнаруживать. Великий Петр давным-давно нам указал: «Лучше доношением ошибиться, нежели молчанием». Мы долго, долго ошибались, ошибались, ошибались. И пусть не говорят нам, что народ безмолвствовал. Тут надо помолчать, поскольку В.Л. сел на своего конька да и пустил аллюром, тов. Джугашвили-Сталин был весь внимание.
Широкими мазками В.Л. представил центральноевропейское стукачество, засим уж всероссийское. И произвел сравнительный анализ. Французу отдал пальму первенства. Подслушивает тот всегда со смыслом. А пустяки – мимо ушей. Пример: такой-то там-то утверждал, что человек произошел от обезьяны. Француз-осведомитель и усиком не поведет… В.Л. дыханье перевел и перебрался через Рейн в Германию и продолжал все так же вдохновенно… Возьмите немца. Усердием французу не уступит, но как-то, знаете ль, робеет. Он опасается быть битым. Опасенье странное. Те, кого он обслуживает, вовсе не забияки-драчуны, а оченно послушные филистеры, любители пивного разномыслия… О-о-о, вижу, вижу, на языке вопрос: а каковы они? Скажу вам, еврей утер бы нос даже французу, когда бы не спешил, не торопился; когда бы не было в натуре: скорей, скорей, скорей. Осведомитель русский ни к черту не годится. Да-да! Прошу вас, милый мой грузин, не защищать от Бурцева, великоросса… Домашний наш осведомитель рохля, в воде онучи сушит. И впечатлителен, ужасно впечатлителен. Соврут при нем – мол, Верхоянск объявят вольным городом и учредят там порто-франко. И что же? Русский ябедник – ум набекрень, глаза вразбежку – помчится «докладать». Смешно и грустно: и сам в свое же донесенье вляпается, да и окажется в остроге. И обалдеет: ка-а-а-а-к же так??? Десятилетия сплывают, все изменяется под зодиаком, но русский оболдуй-стукач все тот же, а дельный не родится.
– Вот так, – сказал В.Л. и слез с конька. – Вы полагали Энгельсом меня пронять, а я вас – Салтыковым.
Тов. Сталин-Джугашвили молвил:
– Да-а, нам Щедрины нужны.
– А Энгельс нам не нужен, – буркнул Бурцев.
Тов. Джугашвили-Сталин втайне полагал, что Фридрих – третий лишний, однако благодарности достоин: партайгеноссе, с евреями имейте осторожность… Бедняге из станка Курейка было невдомек – минуты, и судьбы свершится приговор. Уж Бурцев трижды, как масон, пристукнул в стену: «Сережа-а!». И обернулся к Джугашвили: «Сейчас увидите модерн».
Сережа Нюберг, однако, медлил выходом на сцену. Он этого узнал по голосу, как узнают по запаху. Голосовые связки гостя имели запах пальцев, а те приванивали рыбьим жиром. Да, пальцы, в этом суть.
Недели две тому приезжий из Курейки зашел к В.Л., да не застал: Бурцев в монастыре читал о бедных праведниках. Не застал и, уходя, пребольно защемил Сережин нос; налево дернул, потащил направо, шипел, воняя рыбьим жиром: «Ты передашь, князь приходил». И выговаривал не «князь», а «кнэсь». У, дюбаный! – в сердцах определил чудесного грузина Нюберг С.
Гм, «дюбаный» иль «юбаный» не встретишь ни в подпольных, ни в напольных кличках тов. Джугашвили-Сталина. Насилу я дознался посредством Даля, что «дюбаный» не брань, как вы уже решили, а просто-напросто рябой – как птицей дюбаный, наклеванный.
Приезжий из Курейки не то чтоб не понравился Сереже –
Он Львовича любил. Львович… Тот строгость напустил, чтоб не унизить жалостью: «Прибраться, подмести. Чего-нибудь еще, не знаю. Зачем же ежедневно? Довольно и во едину из суббот». Прозвал он постояльца «иконоборцем». Купил и тюбики, и кисти в лавке Равильона – каков ассортимент, все есть… Ах, милый Львович, он горой за первую любовь, за передвижников. А ты, Сережа Нюберг?
Он написал Варвару Великомученицу – дебелая бабища с зубами точь-в-точь тайменьими, а эту рыбу в Туруханке уважали… Окрест все ахнули. И разнеслось: ну, паря-то мастак. И оказалось, что нету оскорбленных религиозных чувств. Пошли заказы. Просили обработать: доски-то добрые, старые, высушенные… Примите примечание: и в Монастырском, и в иных селеньях и станках при Енисее приходилось видеть на грубых, темных досках изображение героев Двенадцатого года. Ничего удивительного в том, что Варвару Великомученицу наш «иконоборец» писал поверх кн. Кутузова-Смоленского… Он создавал, сказали бы теперь, свой мир. Угодник Николай заимел семь пальцев на правой и на левой, имел и хвост, и уши зайца. Опять все ахнули; давай-ка, паря, намалюй и мне.
Он думал о Христе. Думал много, однако не решался; отнюдь не робкий, а робел. Талант, само собою, смелость; та, что города берет; но этот символ не годился для изображенья плотника из Назарета. Лик сына Божия, проступая на холсте, перенимал черты Филита, псаломщика из здешней церкви. И в этом тайна. Филитов дед-купец принадлежал к сибирским праведникам; к тем, кто пособлял туземцам в бескормицу и мор. «Ибо знает Господь путь праведных». Дед Филита разорился впрах. В.Л. прочел в заметах, хранившихся в монастыре: «Иду по пустыне великой./ Кругом камень и снег». Так в чем же тайна? А в том, что наш «иконоборец» об этом и аза не ведал, но в псаломщике Филите углядел лик Сына Божьего. А ехал плотник из Назарета не на осляти, а на морже или на чудо-юдо-рыбе-кит. Быть может, потому, что был и мореплаватель, и плотник. А может, оттого, что палестинских осликов убили бы полярные морозы. Христос их не хотел губить, Сережа Нюберг тоже. И оба не желали, чтобы двуногие ослы четвероногих осликов травили как агентов сионизма. Мне кажется, их опасенья обгоняли время.
«Модерн… Модерн… Иконоборец», – смеялся добродушно Бурцев. Крамской, Перов, Саврасов – первая любовь; В.Л. остался верен передвижникам. И очутился страшно далеко от здешнего народа. И инородцев – остяков, тунгусов. А также полукровок. В работах Нюберга давало себя знать нечто, давным-давно забвенью преданное, и, там, в забвенье, отдыхая, набиралось сил.
Вчера Сергей нанес последний штрих. Сегодня этот штрих исправил. Достиг ли совершенства? Оно недостижимо. И существует лишь по нашей милости. Однако утверждаю: ссыльный Нюберг написал Иуду сильней, чем итальянец Джотто. Иуда итальянца смутно-безобразен, и только. Иуда Нюберга бочком сидел на нартах. В полкруга перед ним располагались псы с кровавыми глазами. Иудиных губ касалась коварная и беглая улыбка; его зрачки были болотными огнями. И все это на фоне желто-тусклом, как рыбий жир. Двух мнений быть не может: дюбаный из Курейки был alter ego Иуды из Кариота.
Сергей, помедлив, переступил порог. Белобрысый, высокий, глаза, как льдинки. Он шаркнул ножкой и нагло произнес: «Ну, здравствуй, кнэсь». В. Л. приставил к уху ладонь, спросил, о ком же речь. Все так же нагло, не спуская взгляда с тов. Джугашвили-Сталина, живописец-модернист ответил: вот он, князь; там, на Кавказе, владелец двух баранов уже и «светлость». Бурцев махнул рукой и благодушно оборвал младого шовиниста; с меня довольно, сказал В. Л., и одного барона. Тов. Сталин-Джугашвили рассмеялся. Сказал, пора в дорогу, благодарил В. Л., шутливо вопросил, как надо величать баронов…