Бетховен
Шрифт:
Подробности первых, закрытых исполнений Третьей симфонии в венском дворце и в чешских резиденциях князя Лобковица известны, как ни странно, достаточно хорошо.
В капелле Лобковица служили отборные музыканты, многие из которых были давними знакомыми Бетховена. Капельмейстером был скрипач и композитор Антон Враницкий (брат композитора Павла Враницкого); вице-капельмейстером в 1800 году стал композитор Антон Картельери, ученик Сальери. Первым виолончелистом был пожилой Антон Крафт, ученик Гайдна; рядом с ним сидел его сын Николаус, также известный виолончелист. На премьере Третьей симфонии партию первого гобоя исполнял знаменитый виртуоз Фридрих Рамм. Тем не менее Рис вспоминал, что первое исполнение прошло «ужасно» и сопровождалось несколькими срывами.
Из воспоминаний Фердинанда Риса:
«Бетховен, дирижировавший сам, во втором разделе первого Allegro, где долгое время половинные ноты идут поперёк такта, настолько сбил весь оркестр, что пришлось начать с того места ещё раз.
В
Согласно счёту от 11 июня 1804 года, в исполнении Третьей симфонии участвовали не более тридцати человек. Сейчас такой состав назвали бы камерным, но, учитывая небольшие размеры зала и хорошую акустику, звучность получалась достаточно внушительной.
В замечательном телефильме Би-би-си «Eroica» (2003 год, режиссёр Саймон Селлан-Джонс) очень тщательно воссозданы многие реалии этого исторического дня, однако есть и художественные вольности. В частности, среди гостей князя Лобковица оказываются напыщенный граф Дитрихштейн, критически относящийся к музыке Бетховена (на самом деле Мориц Дитрихштейн был его поклонником), сёстры Брунсвик — Тереза и Жозефина (их присутствие на закрытой репетиции сомнительно), а также старый Гайдн, появляющийся в зале перед самым финалом. Присутствовал ли учитель на первом, пробном исполнении новой симфонии своего ученика, мы не знаем. С другой стороны, исполнение 9 июня 1804 года не было единственным, состоявшимся у Лобковица. Осенью симфония игралась в его чешских замках Раудниц и Эйзенберг, а зимой 1804/05 года — вновь в Вене. Поэтому Гайдн, конечно, мог посетить какой-то из этих концертов. Возможно, князь Лобковиц приглашал и юного эрцгерцога Рудольфа, который позднее стал учеником Бетховена.
На аристократическую публику Третья симфония произвела, по-видимому, очень сильное впечатление. Она воспринималась как последнее слово в музыкальном искусстве, и знатокам было ясно, что здесь Бетховен сумел наконец превзойти не только Гайдна, но даже и Моцарта — смелостью концепции, сложностью развития, циклопическими масштабами структур, новизной оркестровки. Но кто был тем героем, гибель которого оплакивалась в Траурном марше и апофеоз которого праздновался в финале, основанном на «прометеевской» теме? Наполеон? Прометей? Сам Бетховен?..
В конце 1804 года композитор, наверное, и сам не знал ответа на этот вопрос. Ясно было лишь одно: это — герой Нового времени, в облике и душевном строе которого слились античность и современность.
ВО ИМЯ ИСКУССТВА
К надежде
Ты, чей огонь в ночи священной
Смягчает скорбь души смятенной,
Даря ей нежность и покой —
Надежда! Дай страдальцу силы
Подняться ввысь, где ангел милый
Вздохнёт над пролитой слезой.
Кристоф Август Тидге. Урания[15]
Первые месяцы 1805 года прошли для Бетховена под знаком всё сильнее разгоравшейся любви к Жозефине Дейм. Письма Бетховена Жозефине от осени 1804 года выдержаны ещё в светско-любезном тоне; она для него — «милая графиня», как и многие другие приятельницы-аристократки. К весне он уже не просто называет её по имени (иногда — совсем кратко, «J.»), но и обращается к ней как к «возлюбленной». Следовательно, объяснение уже состоялось и чувство было взаимным. Однако, судя по письмам влюблённых, Жозефина настаивала на том, чтобы роман оставался платоническим и хранился в строжайшей тайне. Письма обычно не отправлялись с нарочным, а передавались из рук в руки, будучи вложенными внутрь нот и книг, которыми они обменивались. И всё же скрыть происходящее от многочисленных родственников Жозефины не удалось. Роман развивался на глазах её младшей сестры Шарлотты, которая до своего замужества жила с Жозефиной и зорко следила за тем, чтобы все приличия соблюдались. Шарлотта не могла запретить старшей сестре приглашать Бетховена к обеду и музицировать с ним, но просила её никогда не оставаться с ним наедине. Не ограничиваясь увещевательными разговорами, Шарлотта обменивалась тревожными письмами с Терезой Брунсвик, находившейся в Венгрии. Видимо, некие неосторожные слова Цмескаля или князя Лихновского вызвали пересуды в кругу венских тёток Жозефины — Сусанны Гвиччарди и Элизабет фон Финта (обе были урождёнными графинями Брунсвик). У генеральши фон Финта было несколько дочерей, которые, вероятно, также были не прочь посплетничать. А от Сусанны Гвиччарди слухи о романе Бетховена с Жозефиной могли проникнуть в салон графини Элеоноры (Лори) Фукс, сестры Роберта Галленберга, одной из венских «светских львиц», с которой Бетховен поддерживал приятельские отношения.
Жозефина, очевидно, боялась не столько дурной молвы, сколько вмешательства своей влиятельной родни, способной разлучить её с Бетховеном. Но и дурная молва была для неё, матери четверых маленьких детей графа Дейма, чрезвычайно опасна. Органы опеки могли отобрать детей, если бы репутация Жозефины оказалась загубленной. Поэтому всем приходилось быть начеку.
Бетховен — Жозефине Дейм, весна 1805 года:
«Как я и говорил, моя возлюбленная Ж[озефина], дело с Л[ихновским] не является таким уж страшным, как Вам обрисовали. Л[ихновский] случайно увидел у меня песню „An die Hoffnung“, что не было мною замечено; да и сам он промолчал об этом, хотя и заключил из увиденного, что, вероятно, я к Вам отношусь не без склонности. И вот, когда Цмескаль пришёл к нему по Вашему и тёти Гв[иччарди] делу, то он его спросил, известно ли ему, как часто я Вас навещаю. Цмескаль не ответил ни да, ни нет, и, собственно, он ничего и не мог ответить, потому что я, насколько возможно, устранился от его бдительности. Лихновский подтвердил, что этот случай (с песней) навёл его на мысль, что я к Вам отношусь не без склонности, но свято меня заверил при этом, что Ц[мескалю] он ничего на сей счёт не говорил, — и Ц[мескаль] должен был лишь передать от него тёте Гв[иччарди], чтобы она побеседовала с Вами относительно того, чтобы Вы меня побудили поскорее окончить мою оперу. Ибо, будучи твёрдо убеждённым, что я глубоко Вас почитаю, он полагал, что Ваше влияние может произвести отличное действие. Вот и весь factum. Ц[мескаль] преувеличил его, и тётя Гв<иччарди> — тоже. Нам теперь можно успокоиться, так как, кроме этих двух лиц, никто не замешан.
По словам самого Л<ихновского>, ему слишком хорошо известны правила учтивости, чтобы он себе позволил вымолвить хотя бы одно слово даже в том случае, если бы он не сомневался в существовании более близких отношений, — и он, напротив, ничего бы не желал так сильно, как возникновения между Вами и мной, коли это возможно, именно таких отношений, ибо, судя по тому, что ему говорили относительно Вашего характера, мне бы могло это пойти только на пользу. — Basta cosi. Верно, что я не так деятелен, как должен бы быть, но какая-то душевная скорбь давно меня лишила энергии, некогда мне свойственной, а в продолжение последнего времени, обожаемая Ж[озефина], с той поры как любовь моя к Вам дала первые ростки, эта скорбь ещё умножилась. Как только мы снова окажемся друг подле друга наедине, Вы узнаете о том, что меня мучает и о борьбе между смертью и жизнью, которую вёл я в последнее время с самим собой. — Одно событие заставило меня надолго усомниться в существовании всякого земного счастья, но теперь это почти миновало, я завоевал Ваше сердце, о, я прекрасно знаю, как я должен это ценить, моё усердие снова умножится, и я свято Вам обещаю, что в скором времени стану более достойным как себя, так и Вас. О, если б Вы сочли возможным составить и умножить моё счастье Вашей любовью — о, возлюбленная Ж[озефина], не влечение к другому полу меня притягивает к Вам, нет, только всё Ваше Я, со всеми Вашими достоинствами, приковало к Вам моё внимание — все мои чувствования, всю мою способность ощущения. Когда я к Вам пришёл, я был твёрдо намерен не дать загореться в груди моей ни искре любви; но Вы меня покорили — хотели ль Вы того? — иль не хотели? — Вот вопрос, который Ж[озефина] могла бы наконец разрешить мне. О Небо, как много всего я хотел бы ещё Вам сказать, как я думаю о Вас, что к Вам чувствую. Но как немощен, как скуден этот язык, по крайней мере, мой.
Долгой — долгой — постоянной — пусть станет наша любовь. Она так благородна, так прочно зиждется на взаимном уважении и дружбе — даже на сильном сходстве во многих отношениях, в помыслах и в чувствах. О, дайте мне надежду, что Ваше сердце будет долго биться для меня; моё же может лишь тогда перестать для Вас биться, когда его биение прекратится совсем. Возлюбленная Ж[озефина], прощайте.
Я надеюсь, однако, что и Вы благодаря мне обретёте немного счастья — ведь иначе я оказался бы эгоистом».
Не только песня «К надежде» (в итоге изданная без посвящения), но и целый ряд других сочинений 1804–1807 годов был связан с этой любовью. «Здесь Ваше — Ваше — Ваше — Ваше Andante», — писал он возлюбленной, посылая ей ноты «Любимого Andante» («Andante favori»), которое первоначально должно было быть медленной частью Сонаты до мажор ор. 53 (№ 21), но было оттуда изъято и издано отдельно. Возможно, для Жозефины была предназначена небольшая Соната фа мажор ор. 54, а также ряд песен, созданных в эти годы. Светлое, радостное и мечтательное настроение, которым овеяны Тройной концерт, Четвёртый фортепианный и Скрипичный концерты, Четвёртая симфония и Месса до мажор, могло быть также мысленно «адресовано» той идеальной возлюбленной, которую он хотел видеть в Жозефине.