Без игры
Шрифт:
— Ухожу. В город ухожу, за продуктами, — раздельно, внятно сказал Тынов. Бархан не шелохнулся, пытливо всматривался в глаза. — Ухожу. А ты дома. Дома. Ладно?
Что в город за хлебом, Бархан, конечно, и сам понял, хотя бы по тому, как хозяин накинул обе лямки пустого вещмешка на одно плечо. Он встал, и с глухим дружелюбным бурчанием толкнул Тынова плечом в колено, и пошел проводить его до ограды. За калитку не пошел в знак того, что остается дома. Некоторое время он внимательно смотрел вслед Тынову, следил, как тот уходит по просеке и наконец, свернув на боковую тропинку,
Суматошно махая пестрыми крыльями, сороки взлетели на ветку и хулиганскими голосами возмущенно затрещали, застрекотали «караул!», как будто их тут ограбили, оскорбили и хвосты выщипали.
Тынова на шоссе подобрал автобус, и через час он подъезжал уже к городу. Шесть совершенно одинаковых узеньких островерхих дачек стояли в ряд на довольно неуютном месте, среди пней лесной вырубки в стороне от шоссе. На детских качелях, слишком низко повешенных, у самой земли, старательно пытался раскачаться мальчик. Перебирал короткими лапками в сандалиях, разбегался, пытаясь качнуться, но тут же снова цеплялся ногами за землю. Рядом у крылечка одиноко дымил в траве черной трубой самовар.
«Какие-то люди уже дачки построили, — с отчужденным удивлением равнодушно подумал он. — Давно ли война кончилась, а вот уже люди на дачу ездят. Самовары греют... Чудно!..»
В городе Тынов не был давно, целый месяц, пожалуй, и теперь без всякого любопытства сквозь пыльные стекла автобуса смотрел, как появляются первые бревенчатые домишки и переулки, поросшие травкой. Потом стали попадаться крепкие, старинной стройки, дома каменного города. Посчастливилось этому городку, война не докатилась, не коснулась его, и, когда проезжаешь главной улицей на автобусе, тут не увидишь ни развалин кирпичных стен, облизанных черными языками копоти, ни высоких печных труб среди мусора и бурьяна — унылых надгробных памятников некогда живым домам.
До чего же снаружи все выглядит удивительно благополучно, — думает он, — и все это только снаружи, потому что ничего нам не видно внутри. Ни в человеке. Ни под крышами этих домиков. Осколки каких взрывов долетали сюда, за тысячу верст, и дотлевают теперь там внутри, какие пожары обуглили, изранили, обожгли жизнь вот этой угрюмой женщины, что с какой-то печальной добросовестностью внимательно наклоняет кривой носик старого чайника, поливая горшочки с цветами, прильнувшими к пыльным стеклам маленького окошка домика.
Автобус после коротенькой остановки дернулся, качнулся и загремел дальше.
В кафе «Северное сияние» было еще безлюдно, только трое подвыпивших посетителей за столиком в углу бестолково горланили, дурашливо потешаясь друг над другом.
— По-твоему так получается, что оно есть как бы собака? Ты так определяешь! А? А на что собаке юбилей? Это ей на что,
— Юбилей? Юбиле-ей? — всплескивал в изумлении руками другой, у которого очень толстощекое лицо как рамкой обведено было круглой черной бородой. — Какие ей могут быть юбилеи, когда она за забором у Лабазникова бегала?... Виноват, это я оговорился...
— Вот и поздравляем! Опомнился!
— Ничего не опомнился! За забором! У Лазебникова, не Лабазникова! Это точно! От морда! Толще моего! — он надул щеки и вытаращил глаза, показывая, какая морда.
Третий собеседник, улыбчивый и вялый, горячо поддакивал обоим по очереди, приговаривал примирительно:
— Это все пра... правильно. Мордастая? Да, да, такие мордастые бывают! Ага!
Тынов подошел к стойке и поздоровался.
Буфетчица Дуся, не отвечая, молча смотрела на него и сдержанно улыбалась.
— Присаживайтесь на место, вас обслужат! — Тут, конечно, никого не обслуживали, так что это прозвучало весьма иронически.
Она демонстративно отставила в сторону начатую бутылку и открыла новую. В мерочный стакан налила водки, по знакомству гораздо выше нужной отметки ста пятидесяти граммов, сковырнула пробку с пивной бутылки, вышла из-за прилавка и сама отнесла ему на столик. Все улыбаясь, подождала, пока он не выпьет. Юбка у нее была по моде — короче не бывает. Ноги по-летнему голые, загорелые, тоже модные, с узкими коленками. Усаживаясь напротив него за столик, она для элегантности еще слегка поддернула юбчонку, защипнув ее двумя пальцами.
— Долго, однако, пропадаешь, — сказала весело, но как бы презрительно кривя губы, так, что похоже было — она действительно рада его видеть. — Меня-то хоть вспоминал?.. Снюсь я тебе в твоей берлоге хоть когда? Признайся!
— Снюсь! — он согласно мотнул головой. — Сню-усь? А какая она бывает, эта «снюсь»?
— Ты холодной маской прикрываешь настоящие чувства. Вот и все.
— Я их, знаешь, все больше таю.
— А что? И таишь. Нечаянно правду сказал.
— Таю. Таю и снюсь! — Он засмеялся, чувствуя, как побежало тепло по телу.
— Уж передо мной-то не представляйся, будто выпил. Тебе и подобная доза что моська слону.
За столиком в углу, после краткого затишья, пока наливали стаканы, с новой силой вспыхнул хохот и спор. Горбоносый рыжий Хвазанов вдруг прозрел, узнал Тынова, помахал ему рукой, в изнеможении отваливаясь на спинку стула от распиравшего его смеха.
— Он уморит меня, этот! Объясняю ему. Напечатано! Черным по белому! Ей был юбилей объявлен. И портрет видел. Сидит в шляпке. Сколько-то-летие со дня...
— Слыхали? Это у Лабазникова... За забором, в шляпке!
— Ты у Лазебникова говорил!
— А хоть бы и ...зебникова!
— Выражаться у меня — сейчас на улицу! — равнодушно прикрикнула Дуся и, глянув через витрину, вдруг рассмеялась: — Эй вы, опричники! Расселись тут. Вон за вами по всей улице бегают, собирают вашу шайку. Мотайте-ка поживей!
Трое торопливо повскакали с мест, опрокидывая стулья, напяливая в рукава долгополые красные кафтаны, нахлобучивая колпаки.