Без игры
Шрифт:
— Тут тетрадка какая-то сверху. Надписано — Сладковская Леля, ученица второго класса. Это что?
Наташа помолчала, собираясь с мыслями, потом ее непослушные, пересохшие губы тронула туманная, несмелая улыбка.
— Это моя мама... — как будто засыпая, выговорила она с закрывающимися глазами. Улыбка проступила радостная, но уже как-то почти бессмысленная. — Мама была маленькая... А я ее даже никогда... Не помню.
Некоторое время спустя Наташа после долгого молчания вдруг проговорила громко, бессвязно и прерывисто:
— В трезвом разуме... в толстой памяти... в трезвом памяти...
Машина увезла ее только утром, и, когда она через
Внезапно они оба заметили, что перестали слышать шум дождя по крыше, его уже заглушил равномерный нарастающий гул медленно покатившихся колес тронувшегося поезда. Вагон незаметно сдвинулся и пошел, оставив дождь позади на станции, его стало понемногу потряхивать, мотать, поталкивать, гул колес становился все громче.
Далеко позади осталась станция с ее тишиной, неподвижностью и обыкновенностью ее будничного позднего вечера. Тысячеверстая насыпь железнодорожного полотна впереди пролегала по степи, по лесным просекам, разрезала холмы и поля. Прибитые большими костылями к тяжелым и толстым шпалам, тянулись бесконечными полосами две линии рельсов, влажных от дождя, остывающих от нагревшего их за день солнца. Гремели, бешено вращались, с грохотом мчались в темноте сплошные колеса, придавленные к рельсам тяжестью металлического основания вагона, и надо всем этим летело, качалось, поскрипывало, уютно светилось синей лампочкой хрупкое полированное купе с блестящими медными ручками, зеркалами и легкими занавесочками на колечках.
Странный мирок, где можно громко говорить и посторонние тебя не услышат. Да и сам в призрачном полусвете не видишь того, с кем говоришь. И еще это чувство, как будто ты нигде: тебя уже нет там, где ты был всего минуту тому назад, и там, где ты окажешься еще через минуту, ты сейчас же исчезнешь, унесешься дальше.
Далеко, впереди длинного состава, рассекая грудью ночной воздух, несся с шипением и грохотаньем паровоз сквозь притихшие луга с наползающими туманами, а в одном из сотен купе мирно позвякивал стакан, подъезжая от тряски к боржомной бутылке, и грохочущий гул движения казался только странной, особенной тишиной.
Едва дождавшись этой гремящей тишины, он заговорил торопливо:
— Тебе-то еще хорошо было: ты просто умирала. А вот мне каково! — он неловко хмыкнул и покачал головой. — Я ведь за тебя, кажется, молился.
— Как это так? Да ты и не умел небось!
— Конечно, не умел, а все-таки старался. Тужился как-то. Точно не помню уже сейчас... а вроде так: кулаки изо всех сил стисну, зажмурюсь, весь напрягусь и думаю: „Пускай я, а не она, пусть я подохну, пожалуйста, только Наташка пускай не помирает...“ В таком роде, кажется.
— Этого ты мне никогда не говорил! Отчего же?
— Да я и сам не знал. Так... в последние годы только все само стало вспоминаться, вот и вспомнил.
— Никогда бы не подумала, — сказала она задумчиво. — А я тогда все беспокоилась, как это ты без меня останешься. Спиваться начнешь, как твой отец... Он ведь алкоголик был?
— Отец?.. Ну, в его время алкоголиков не считали. Пьянствовал он, конечно. Да и я по его тропинке одно время бойко пошел... Лучше не вспоминать... Нет, лучше не надо! Не будем!
— Это одни слова. Разве человек может не вспоминать, о чем не хочет?
— Так уж совсем? Нет, не может, конечно. Как же не знать того, что знаешь. Только все это далеко. Как во сне.
— А сейчас не во сне мы тут лежим
— Во сне. Только это совсем другой сон. В нем все можно говорить, о чем промолчал полжизни, да?
— Не знаю... Наверное... — тихо согласилась она.
— Последние годы, знаешь, стал я к себе приглядываться. Прежде-то все почему-то некогда было. Не до того. А теперь все виднее. Вся моя жизнь лежит перед глазами у меня, вот именно, как на ладони, точно козявка какая-нибудь... божья коровка. И я пристально могу рассматривать, какие там у нее лапочки, какое рыльце или усики. Пятнышки на крылышках. Все наконец вижу. Обыкновенный такой букан, не хуже других, а гордиться нечем. И могу тебе сказать, раз уж мы оказались вместе во сне: если разобраться, одно, что у меня в жизни осталось утешительного, нетронутого, это ты, Наташа. Ты и твоя удивительная, такая удачная... нет, нет, удача — это слово случайное... Просто сказать, твоя сбывшаяся наяву жизнь. Не сразу, но ведь все-таки тебя поняли! Расслышали, и бедная твоя, в погреб затиснутая душонка взметнулась, восторжествовала, у всех на глазах расцвела. И вот люди тебя любят и понимают, кто только услышит... И мне за тебя делается как-то великолепно-радостно, — знаю, что выражаюсь я уж очень нелепо. Хорошо, что это во сне. Может, ты как-нибудь сама догадаешься, что именно я пытаюсь высказать.
— Догадываюсь... догадываюсь!.. — с суховатым и горьким смешком отозвалась она. — Спасибо тебе. То, что ты об этом помнишь, так это мне просто подарок. Только заслужен ли он? Я ведь так поздно начала, ты знаешь. А дело наше такое: поешь год, два, десять, и еще никто ничего не замечает... А еще пройдет десять лет?.. И надо все это кончать. Как в сказочке: „Скрип-скрип, скриповец, — тут и песенке конец“.
— Да, пускай пройдут еще эти десять лет, и у тебя уже не будет того, что сейчас, не знаю, как это называется: успеха, славы, этих шумных концертов, когда все вскакивают с мест, орут и колотят в ладоши...
— Ты-то откуда это себе вообразил? Шум?..
— Откуда. В позапрошлом году — так мне как-то, знаешь ли, повезло. Попал на концерт. Прямо случайно, гляжу, на стене громадная афиша: не то последняя гастроль кончается, не то прощальный вечер, ну, как обыкновенно на афишах пишется для проформы. Зал переполнен, место мне паршивое досталось, далеко позади, сбоку, у самой колонны, но это не беда — все видел и слышал. Твою улыбку и голос. Столько цветов было!.. Люди хлопали в ладоши и улыбались, а глаза у них были такие... не знаю, как назвать... Будто их разбудили — и им это радостно, что проснулись...
— Знаю я этот концерт. Было. Был такой прощальный вечер... Было, да сплыло.
— Это сплыло? Концерт-то? Ну, все концерты на свете кончаются, что за беда! Да ведь только одно тут важно: он ведь у тебя был.
— „Было“. Опять-таки, значит, прошло. И уже нет его. Разве неправда?
— Конечно, неправда. Наоборот. Только то и остается, что действительно было! Конечно, весь этот шум, суетня, трескотня... Это все утихнет. А то, что было сделано настоящего?.. Да сама ты вдумайся, это же очень просто. Ведь это самое великое и твердое слово: „было!“ Все, что есть вокруг нас, делится на „было“ и „не было“. Раз „было“, — значит, произошло, случилось, сбылось. Значит: правда! Что человек сделал или целый народ совершил — все это „было“. Совершен подвиг: он „был“ и никогда сплыть не может. Все остается. И преступление, и подлость, все, все, пускай даже такое, о чем никому и известно не было.