Без игры
Шрифт:
— Ну... Что же мы молчим, а?.. Вы скажите хоть что-нибудь... Как жизнь?
— Как прошла моя жизнь? Это вам очень интересно?
— Почему прошла? Жизнь идет. А не прошла.
— Но ведь мы знаем только ту, которая прошла. Очень много ее прошло до того, как на этой станции меня проводница впихнула насильно к вам в купе...
— Да, я понимаю, все эти: „как она, жизнь?“ — это самые пустые слова. Да я-то не попусту спрашиваю. Черт его знает, где эти слова найти? Не привыкши мы выражать какие ни на есть переживания.
— Даже и ответа вам не найду. Это про других легко получается рассказать, какая у них жизнь, а про себя?
— Верно, верно. Себя-то хуже всего и видишь. Накатаешь на других полдюжины характеристик, добросовестно пишешь, вдумчиво, честно, и все кажется ясно. А сядь как перед зеркалом, да попробуй на самого себя написать что ты есть за личность? Тут и запнешься: батюшки, да ведь, пожалуй, и не разберешься! Плоховато я этого человека знаю. И как мне его определить по совести?.. Ну, это в сторону, а как все-таки она?.. Я ведь, конечно, кое-что... даже много чего знаю, ну, в том смысле, что концерт в Колонном зале и по разным городам, пластинки с записями...
— Да, да... — безразлично подтвердила она.
— Фото в журнале! Вы на ковре сидите, облокотившись на руку, вокруг разложены веером ваши пластинки. Все записи песен, да?
— Было, было... — с шутливой бодростью откликнулась она. — Ужасно глупо было, фотограф меня усадил и разложил все вокруг так, будто я утопаю в море собственных пластинок. А было их тогда, кажется, не больше дюжины.
— Вы это напрасно так говорите!.. Дюжина?.. Да хоть и полдюжины. Разве это мало? Просто вы сами не представляете, что это такое.
— Вы смеетесь как будто?
— Извините, это я, наверно, таким дурацким манером радуюсь... Голос у вас совсем не изменился. Если вдуматься, разве не чудо? Вы представляете, когда поезд отходил от севастопольского вокзала, по вагонам пустили музыку какую-то. Отъехали, все успокоилось, едем, я сижу, в окошко гляжу, слава богу, один, никого нет, и вдруг вот этот же ваш голос запел: „Если, друг, тебе сгрустнется...“ Да... И вот после этого теперь я вдруг с вами разговариваю. Не чудо?
— Это очень старая...
— Вот и прекрасно, мы ее и знаем давно. На новое меня что-то не тянет... Возможно, возраст... Хотя как сказать. Матросы с моего корабля пишут заявки, чтоб ее по радио передали, а ведь молодые парни... Где только я ее не слушал?.. В Атлантике, в Средиземном, Карибском море... Сколько тысяч миль от родины, небо черное, жара, звезды во какие горят, и вдруг: „Если, друг, тебе сгрустнется, ты не дуйся, не сердись, все на свете пронесется, улыбнись и раз-грус-тись...“ Разве это объяснишь!
— Если правда — спасибо... Это уж не то что на коврике позировать с пластинками... — И торопливо себя перебила: — Все обо мне, а у вас как жизнь происходит, благополучно?
—
— А ведь вы даже не поседели? — полуутвердительно спросила она. В голосе у нее почему-то слышалась тревога. — Ведь нет же?
— Как это нет? Есть, есть. И соль, и перец. Черт его даже знает, чего больше. Да это наплевать, поговорить бы как-нибудь. Я вам спать не даю?
— Конечно. Да что ж? Может, другой раз нам и не выпадет даже за следующие двадцать лет, пожалуй.
— „Нам“!.. Вот слово! За одно это слово спасибо... Да неужели двадцать?.. Да... да...
Стало слышно, как поезд замедлял ход, все реже стучали на стыках колеса, за окном полосы голубого света от фонарей пробегали, мельком освещали внутренность купе, гасли и возникали снова.
— А как мы в Париж чуть было не укатили? — вдруг, будто позабывшись, легко и весело воскликнула она.
— В Париж? В какой Париж?
— Тетку Женю-то помнишь? Мы ее на вокзал провожали!
— Ну конечно, провожали! Тетку Женю не помнить! Конечно, помню... Ах, тетка!.. Ты скоро потом заболела!
Поезд все замедлял ход и наконец остановился совсем.
Сразу наступила такая тишина, что разговаривать стало совершенно невозможно.
На станции светили сквозь дождь фонари, и с какой-то бессмысленной бодростью играло радио на безлюдной платформе.
Долгой, томительной была тишина, оборвавшая разговор, как будто разъединившая связь между ними. Teперь они оба, каждый по-своему, видели беспорядочно возникавшими вспышками одно и то же...
Когда-то... Бесконечно давно. Но ведь это все-таки было когда-то! Было, что под высоченным куполом зала ожидания московского вокзала, среди общего гула и толчеи, моталась удивительно несуразная тройка пассажиров, то и дело бестолково увлекаемая в пересекающиеся потоки движения толпы.
Десятилетняя белобрысая девочка в выгоревшей майке. Долговязый парень, ухмыляясь тащивший старинный ковровый саквояж, и впереди всех молодцевато шагала тетка Женя, с непреклонным суровым выражением на очень некрасивом, как бы несколько лошадином лице.
Подхваченные общим движением, возникшим в каком-то углу зала, они позволили выпихнуть себя на перрон, где как раз объявляли посадку на поезд, следующий до Парижа, куда они никак не собирались ехать. Они поспешили выбраться обратно, сконфуженные и слегка испуганные, как будто ненароком уж ступили, совершенно незаконно, на парижскую мостовую. Переглянулись и все трое прыснули со смеху: вот так опростоволосились — чуть было в Париж не угодили!