Без рук, без ног
Шрифт:
Ничем не спасешь Козлова. Да, он сам нарвался, сам на себя заявления вслух писал. Наверно, у него охота жить кончилась. Он, как мотор, который вразнос пущен, прямо на глазах обмотка дымилась.
Обыск, наверно, был. А чего обыскивать? Стены голые. Он же оружия не держал. Листовок не печатал. Только все брехал. Теперь сиди в мокром подвале.
Хорошо, если еще там не будет крыс. Козлова наверняка в карцер сунут. Это он у них в две минуты схлопочет. А в карцере, говорят, окон нет. Как в склепе.
…Надо было ехать к Федору и Берте, и не было никакой охоты. Что им до Козлова?
А что? И впрямь пойти прочесть «Бесов». Хотя бы остыну. В читалке не жарко. И не стоит к родственникам заявляться таким расстроенным и взмокшим.
В Гоголевке было прохладно и тихо, хоть сидело, несмотря на воскресенье, десятка три зубрил. Наверно, в институт готовились. Женщина на выдаче меня знала и не удивилась, что спросил «Бесов». Она уже несколько раз прошлую зиму со мной говорила о книгах. Была довольно симпатичная, еще не старая. Видно, когда-то жила получше. Хотя все когда-то жили лучше. Воспитанная была. Лишних вопросов не задавала, руки двигались у нее плавно. На такую самый рассамый хам начальник кричать бы не посмел. А закричал — она бы ответила, твердо и не грубо. Заткнулся бы еще почище, чем после матерщины.
Она принесла мне тот самый красный растрепанный том, который я полтора года назад перелистывал. Лицо у нее было понимающее. Словно знала, зачем беру.
Я забился в самый угол и стал читать. Читаю быстро. Семьдесят страниц в час — это у меня без спешки. Могу и больше. Но сейчас я не торопился. Отойти немного хотелось и хотя бы чуток понять. Начало пролистнул. Кое-что помнил. А потом меня потащил роман, и я стал читать быстро, страницы, с захватом, как в поддавках шашки, поедал. Все, вроде, помнил, но сейчас выходило по-новому. Раньше я того яду не ощущал. Или книгу тогда держал вверх ногами, или вообще тупым был.
— Вот ты где, без рук, без ног! — гаркнуло мне в ухо. — Вот ты где, на бабу скок! — дыхнул в него Генка Вячин.
Вроде и подкрадываться неоткуда, а я не заметил. Раззява несчастный! Мало того что безрукавку посеял — слепым стал! Прирежут меня, и даже не узнаю кто.
— Ты чего здесь прячешься? — зашипел Генка, да так, что все эти ханурики-абитуриенты шеи вывернули. — Дома какой-то летный хмырь врет, что ты на похоронах. Я все Ваганьково обегал — нигде тебя нету.
— Я на старообрядческом хоронил…
— А где такое? Это что, еврейское?
— Дурень, какое еврейское? Это для староверов.
— Ну и хрен с ним. Не еврейское — не надо. Ты чего читаешь? «Бесы»? Это что, по программе? Какая-нибудь дребедень старая. Смотри ты, Скок, серьезным стал. А ну сдавай этих «Бесов» к чертям собачьим! У нас сабантуй будет! Батя с войны вернулся.
— Врешь! — выдохнул я.
Хороший парень Генка Вячин. Скис бы я без него с этими Шатовыми, Кирилловыми и красавцами, что на кривобоких женятся.
— Айда, Вячка! — говорю.
На углу Малой Грузинской мы отоварили мой четвертый талон и, даже не пригубив, а уже на взводе, ввалились в Генкину комнату,
— Здрасьте, Петр Васильич! — разлетелся я и чуть с ним не поцеловался. — Поздравляю вас, Клавдия Карповна!
— Это Валера? — спросил старикан. — Слышал, слышал. Гена за тобой бегал. Нашел, значит?
Улыбка у него была приятная, вежливая, совсем не военная, хотя он еще до первой войны был штабс-капитаном.
— Ну, как жизнь, молодежь? — спросил с бодрячинкой.
— Ничего, — сказал я.
— К аттестату зрелости готовится, — обнял меня Генка. — Достоевского в читалке изучал.
— Валера очень серьезный мальчик, — сказала Генкина мать.
— Значит, опять Федора Михайловича признали, — улыбнулся старик. — Одно время его вовсе исключили. Я, признаться, не поклонник. Вот Тургенева Ивана Сергеевича или Чехова Антона Павловича — этих пожалуйста! Этих — хоть каждую неделю по часу на ночь. А Достоевского — тяжеленько. Конечно, жизнь у него была особенная. Его, Клава, чуть не казнили, на эшафоте помиловали.
— Господи, — вздохнула Генкина мать, но больше из приличия.
— Но читать не могу. Тяжко, — добавил Петр Васильевич. — После революции, врать не буду, не раскрывал. Вот не думал, что его в программу вернут. Значит, на аттестат зрелости сдаете? Хорошее дело. А мой с техникумом связался. Бросай ты, Геня, этот техникум, сдавай на зрелость и вперед широкой дорогой!..
Старик — теперь я заметил — уже успел хлебнуть. Генка был красный, стеснялся родителя, но пока помалкивал.
Гости, а точнее — родичи, что набивались в комнату, были двух мастей: отцовские — интеллигенция и материнские — Трехгорка. Генкина тетка, врачиха Лидия, долго обнимала брата, целовалась с ним и плакала. Только и слышалось:
— Вова… Леня… Вовочка… Леня…
Леня был ее мужем, майором медслужбы. В сорок третьем году осенью он вдруг ни с того ни с сего застрелился на дежурстве в харьковском госпитале. Их мальчишке даже пенсии не положили. А Вова — это Генкин брат, который считается пропавшим без вести.
Петр Васильевич гладил сестру по голове, и у самого тоже текли слезы. Вдруг я заметил, что он похож на Козлова, только старше, как-то помягче, домашнее. Но все равно мне не по себе стало. Вот так теперь всюду-всюду натыкайся на Павла Ильича…
Брат Генкиного отца, Вениамин, был худой, изможденный инженер-химик, на две головы выше подполковника, а супруга у него была, видно, из бывших красавиц, располневшая, крашеная (небось, перекисью водорода). Было ясно, что муж у нее под туфлей и что она его родней требует.
Трехгорка — та была попроще. Женщины целовались громко, а мужиков было только двое: один молодой, мастер прядильного цеха, он от фронта имел броню, а второй с перчаткой вместо руки и с повязкой на глазу — бывший сапожник Семен. Теперь он промышлял на Тишинке.