Без рук, без ног
Шрифт:
Я обнимал ее, уже не стеснялся своих шершавых ладоней. Так мне хотелось гладить Ритку. А она прижималась, кусалась и вдруг замерла, зашептала:
— Я так не могу… Ты мучаешь, ты меня мучаешь! — И все равно прижималась, подгибая колени, прямо вкладывалась в меня, и опять шептала: — Не мучь меня, Валерка. Я сама уже не своя. Я с тобой сейчас куда хочешь пойду.
Идиот проклятый! Дома Гришку поселил, а завтра еще эти приедут! Я стоял беспомощный, как интеллигент, а она шептала:
— Пусти меня. Я же не могу. Не могу. К нам же нельзя. Отец дома. Ты понимаешь?!
— Прости, — сказал я и отпустил ее.
— Ты глупый, — сказала она.
И мы еще долго целовались, но уже не так очумело.
На грузовом трамвае я доехал до нашего депо, прошел проходным двором на Ваганьковку и перелез через ворота. Дверь была приоткрыта. Гришка спал, накрывшись подушкой. Было уже почти светло.
Я боялся, что от усталости и всего другого не засну и стал считать слонов, как доктор Гаспар Арнери в «Трех толстяках». Сперва не помогало. Черт-те чего крутилось в мозгу, перескакивало с одного на другое. Голова прямо раскалывалась. Мыслей было, как подставок на бильярдной поле, когда пижон разбивает пирамиду. Они прямо как шары, все у луз торчали, забивай любую, а я терялся, хватался за одну, за другую и все промахивался. То думал про церковь, где дядька на холоду лежит, то про Марго, то про Берту, про отца, про мать — всякий раз как через канаву перескакивал с виденья на виденье и вдруг не допрыгнул. Куда-то меня потянуло, засосало, и я заснул.
— Давай, давай! Опоздаешь! — заорал Выстрел мне в ухо. — Опоздаешь, Чкалов!
Я думаю: вот сейчас врежу тебе за «Чкалова»!
— Да вставай, Лерка, — орет Выстрел.
Я протираю глаза, и он мне сует будильник. Вот жизнь собачья! Будто и не ложился. Всего ломит. Я натягиваю гольфы, сую ноги в тапочки, хватаю два ведра и мчусь наверх. Сегодня воскресенье. Институт пуст. Возвращаюсь, скидываю с себя все. Стою на крыльце, как Адам. Гриня выливает на меня два ведра. Немного очухиваюсь. Хорошо дворничиха выстирала все рубахи и портянки. Надеваю свежее, шершавое от крахмала. От чистого белья не так спать хочется.
— Я поеду с тобой, — говорит Выстрел.
— Погоди.
Снова поднимаюсь наверх, набираю Фирин номер.
— Да, знаю, — отвечает Фира.
Я говорю про кладбище.
— Какой ужас! — говорит Фира.
Я спускаюсь вниз, мы вскрываем банку тушенки и по очереди черпаем алюминиевыми ложками. Хлеба навалом. Отец оставил буханку.
— Это тебе девочка по носу дала? — спрашивает Гриня.
— Нет. Но из-за нее.
— У тебя губы вспухли. Целовался?
— Ага. А что, нельзя?
— Да нет. Девочка у тебя ничего. Большая только.
— Мне — в самый раз.
Вижу, ему охота еще спросить, но не решается. И я тоже молчу. Не выскочка.
— Поплачет она, когда ты в Днепропетровск уедешь, — говорит Гриня.
— Там видно будет.
По правде сказать, я еще не решил, поеду ли. Я еще вообще ничего не решил. Если бы Гришки здесь не было, Марго, может, и пришла бы. Я бы ей втихаря открыл ворота.
— Не беспокойся, я в кухне лягу, — сказал летчик. — У меня в понедельник все должно решиться: либо институт, либо воздух.
— Ляжешь со мной. Может, они еще поживут у теткиной кузины. Может, они вообще с поезда на поезд. Тогда плакал этот строительный. Не волнуйся. Они не рассчитывали у меня жить. Тетка с мамашей, как собака с кошкой. Не расстраивайся. Иди лучше свою четырехглазую
— А ведь правда, — сказал Гришка. — И как в голову не пришло!
22
Поезд опоздал всего на три часа. Я сидел в этом ангаре на лавке, похожей на скамьи в судебных камерах, и давил за милую душу. Фира приоделась, намазала губы и ругала моего отца на чем свет стоит. Она не верила, что он раньше не мог приехать. Уверяла, что он нарочно выжидал, пока мать улетит.
Я отвечал вяло, делал вид, что засыпаю и в конце концов вправду уснул.
Она пыталась вякать, что яблоко от яблони… Но я слышал только самое начало. Снилась мне всякая галиматья. Помню, что в основном — футбол. Наверно, потому, что шум на Казанском вокзале был как на «Динамо». Кто-то несся по полю, то ли Бобер, то ли Федотов, и бил все время мимо ворот. Но потом оказалось, что это я сам, причем не в бутсах, а в сапогах и в синей безрукавке. Где-то я успел вывернуть ее на другую сторону. Потом мне все-таки удалось втолкнуть мяч в ворота, но в воротах никого не было. Я глянул на трибуны, и они тоже были пустые. Тогда я вспомнил, что футбол будет только в три, а мне уже в два надо быть на кладбище. Сон как рукой смахнуло. За всеми этими событиями позабыл про футбол. А ведь Ритка ждет!
Я встал со скамейки и поплелся к телефону-автомату. Была очередь. Я дождался, вошел в будку, набрал номер, но после последней цифры нажал на рычаг. Разговаривать расхотелось. Что ей до моих дел, моих мертвецов и родителей. Вчера вел себя как дурак, себя и ее обманывал. Сейчас в огромном вокзальном зале чувствовал себя круглым идиотом. Проворонил свое счастье, Коромыслов! И говорить нечего… Я еще разок набрал номер, снова рванул рычаг и выполз из будки.
Только поначалу в вагонной толчее мне показалось, что они совсем не изменились. Но, когда вынес на перрон чемоданы и Берта второй раз обнялась с Фирой, я увидел, что Коромысловы уже не те… Нет, не то чтоб они поседели. Просто стали какими-то заброшенными. И вдруг я понял, что, кроме меня, у них никого нет на свете.
— Иосиф совсем опустился, — говорила Берта. Она была как заведенная. — У него один бзик — еда. Женился или, как это точнее, сошелся с хлеборезчицей.
— Ну, ладно, — осадил ее Федор.
Он был в синей габардиновой гимнастерке с отложным воротничком и в таких же галифе. Рукав был заправлен за пояс. В 30-м году Федору в какой-то деревне прострелили руку. Началась гангрена, пришлось отрезать почти по плечо. Что-то в Федоре было жутко довоенное, хотя гимнастерка была новая, неношенная. У Берты губы не были накрашены.
— Ты нас совсем забыл, — сказала она на перроне. В вагоне только припала к моей безрукавке и плакала, целуя мое лицо. Оно у меня и сейчас было мокрым от ее слез.
— Как Гапа?
— Улетела в Германию! — выскочила Фира. — Гапа — несчастный человек. Отойди, Валерий, — бросила мне и что-то быстро зашептала Берте на ухо.
— У них секреты, — сказал я Федору. Я не знал, как себя с ним держать. И даже не из-за писем, а просто я стоял живой-здоровый, длиннее его на целую голову, а Сережку — убили.