Без рук, без ног
Шрифт:
Я поплелся во двор шахматного клуба и сел там на каких-то сваленных столбах. Обидно, а все-таки приятно быть одиноким. Сладость в этом какая-то, как в слезах, когда вдоволь выревешься. Наверно, все одинокие, кто хоть малость соображает. Мамаша одинокая. Но не от соображения, а от несчастья. И отец одинокий. Когда приезжал зимой, никакого разговора у нас не вышло. Вернее, говорили много, даже пили вровень. Но все разговоры так, о случаях-эпизодах, о скорой победе. А о себе он не говорил. И я тоже. Если все наши разговоры преобразовать, как примеры по алгебре, получилась бы чепуха. Есть такие примеры — на полстранички задачника. Иксы в кубе, игреки в десятой, извлечения корня, логарифмы понатыканы. А начнешь приведения подобных и все прочее,
— Чтоб тебя, оболтуса, кормить!
Или что-нибудь в этом роде. Чтоб зарабатывать… Да, конечно, без денег — никуда! Без них цветов не купишь, а без цветов Ритка неизвестно еще станет ли с тобой дружить. С Риткой тоже одиноко. По-другому, чем с матерью, но все равно одиноко. С матерью плохо, потому что она ругает, ноет — мешает одиночеству. А Ритка мечту навевает. С Риткой себя забываешь. С ней обниматься хорошо. Она собой удивительная. Балдеешь от Ритки. А вот уйдет — и тоскливо. Приходится возвращаться к себе, как в фатеру, где не метено, не топлено, посуда грязная стоит.
Ритка — это роскошь. А была из себя самая обычная деваха. Я ее даже не замечал. А она ко мне подкатилась. Навела свои невинные гляделки и говорит:
— Ты ездишь в библиотеку Маяковского? Возьми меня.
— Давай, — говорю.
В библиотеку, конечно, мы с ней не поехали, а влюбился я — это точно. Погода тогда была — дождик со снегом. Март апрелем попахивал. Я однажды выскочил из института, гляжу: впереди Ритка. Я за ней. Она в метро. Я следом. Она по эскалатору. Я всех расталкиваю, слетаю вниз, а она уже в поезде, и двери перед моим носом соединились. В стекле вижу ее голубые глаза — и влюбляюсь. Просто март апрелем пах. Одиноко было. Хотелось кому-нибудь себя вывернуть, поднести — смотри, бери. Распирало всего.
Ну и олух! Вот уже четвертый месяц вокруг нее кручусь — никакой исповеди не получается. Да и говорить пропала охота. Обниматься — другое дело. В общем, у меня все по-чудному. У многих ради этого самого всякие высокие материи, а у меня наоборот — от высоких материй неясность и потом только это самое…
Я сидел на сваленных столбах и весь от сапог до хохолка на загривке (он у всех Коромысловых — у отца, у Федора и у Сережки был!) — дожидался Ритки. А голова и то место в груди, где сидит страх, глядели через Ритку вслепую, куда-то дальше и ничего хорошего не ждали. Все-таки я устал. Не физически, не телом. Ту усталость утром сняло в душевой, и потом, после собрания в курилке стащил свитер с рубахой и смочил под краном голову и спину. Страх сегодня был задвинут, прикрыт Риткой. Ведь, если уж честно говорить, Ритка была мое прикрытие. От всего — от учебы, от работы, от долга перед мамашей, отцом, Бертой. Учиться мне не хотелось. Хотя, опять же, если честно говорить, эту химию я мог сдать одной левой. Память у меня зверская. Все засасывает, как болото. Если бы приперло, я бы в три дня вызубрил хоть древнегреческий. Честное слово. Для меня самое трудное — сесть сразу, не откладывать. Очень я не цельный человек. Гриня Выстрел тот гранит, скала. Знает: армия — хорошо, вуз — отлично. Пойдет в институт. Станет конструктором. Самолет назовут его именем. В-девять, или Выс-девять, или даже Выстрел-девятый. А мне ей-богу неинтересно, если в воздухе будет порхать какое-нибудь Коромысло-восемь. Я вообще не интересуюсь самолетами. Ничем не интересуюсь. Собачий Козлов своим враньем отбил у меня интерес ко всему. А теперь еще со Светкой путаться стал. Фу, черт, как вспомню
Травит-травит, орет о несправедливости, а сам нашел себе укромное местечко. Что ж ты так, Павел Ильич? Меня гвоздишь, от науки отвращаешь, а сам пристраиваешься. Я, правда, и сам пристраиваюсь. Сегодня мне с Риткой ух как везет! Но разве Ритку удержишь? Она, как кошка у Киплинга, сама по себе. Надо денег до дьявола, цветы на каждый день. На машине возить. На Черном море, как для Барсовой, дачу построить. Ритка у моря, небось, хорошо смотрится. Наверно, любит во всяких купальниках позировать.
Только вот говорить с ней о главном нельзя. Себя ей не расскажешь. А зачем рассказывать? Мужчина не должен разговаривать. Мужчина должен дело делать. Воевать или там завод строить, канал рыть. Ночью спать с женой или с любимой и будильник ставить на четыре тридцать. А у его подъезда в «виллисе» должен дремать шофер. Мужчина подымается, выключает звонок, целует сонную женщину, спускается по лестнице и мчится в ночь по приказу товарища Сталина. Разговаривать совсем не надо. Это только такие размазни-раззявы, как я, рта не закрывают. А настоящие люди пол-Европы прошли и, не растерялся бы, говорят, один маршал, к Атлантическому бы вышли.
Здорово было взглянуть на карту Европы, когда она вся красная. Козлов бы, конечно, объяснил почему.
У него идея, что в войну не жалели людей.
— Многие, — говорит, — генералы сапогами по солдатской крови хлюпали.
Но это вранье. Если было пару психов, вроде Горлова из «Фронта» Корнейчука, нельзя весь генералитет охаивать.
Нет, красная была бы карта Европы, потому что советская. Мы еще в шестом классе до войны об этом мечтали:
— Пол-Польши наши. Бессарабию вернули. Финляндию — только временно из-за морозов отложили. Прибалтика — вся. И Болгарию возьмем. Пока туда футболисты летают, Федотов из ЦДКА голы забивает, а скоро все прибудем.
Хорошо бы еще китайская восьмая армия японцев разбила, а заодно и Чан Кайши. И если б снова вернули III Интернационал. Да его и так вернут. Это только тактика. Сталин маршала Тито называет «господин», а Тито самый что ни на есть советский. И Берут тоже «господин» и тоже советский. В нашей половине Европы все советские. Это просто ради англичан пишут «господа».
Хорошо было мечтать о Советской Европе. Тогда ничего не имело значения: ни ругань с матерью, ни аттестат, который Ритка у Таисьи купила. Тогда все неважно. И пусть катится подальше Козлов со своей галиматьей, пусть обнимает свою Светку и не высовывается.
Эх, отпусти мою душу, Павел Ильич! Хочешь, я к тебе сейчас поднимусь. Ты, наверно, один. У твоей бабищи — Ритка сидит. Я к тебе поднимусь, и ты скажешь, что все твое вранье — просто оскорбленное самолюбие. Я кинусь к тебе на шею, и ты не будешь мне больше душу травить. А то у меня от твоих слов руки опускаются. Я ведь правда хочу быть честным. Даже не то… Хочу, чтоб впереди у меня все ясно, все здорово было. Павел Ильич, мне ей-богу, кроме тебя, поговорить не с кем…
Я уже в самом деле хотел подняться к Козлову, когда из подъезда вышла Ритка. До чего красиво шла! Голова задумчиво склонена набок.
— Скучал? — спросила. — Молодец, что со мной не поднялся. Светка лежит зареванная. Даже заикается. Я говорю: «Внизу Коромыслов…» — задерживать не стала. «Иди, — говорит, — к этому гаду. К этой тихой сапе!» Ты что, ее обидел?
— Нет.
— Ревет, как дура, а почему — молчит. Лежит не в их комнате, а в какой-то выбеленной конуре за кухней и плачет. И про тебя кричит: «Не шейся с ним, Марго! Ты этого субчика не знаешь. Страшный гад». Вот дуреха! Ты — и страшный! А чего в тебе, Коромыслов, страшного? Очень даже из себя симпатичный! — И она погладила меня по щеке.