Без рук, без ног
Шрифт:
В этом подъезде было темно и тихо. Ритка затолкнула мои и свои цветы куда-то в угол, за внутреннюю дверь, возле радиатора, и мы обнялись. Потом мне пришло в голову, что она эти подъезды на память, как стихи, знает, но тогда я весь пропал, исчез. Она обняла меня руками, сцепила их на моей спине. Мы стояли и, казалось, плыли, плыли, даже летели неизвестно куда, но куда-то, откуда не вернуться. Я ее всю так обнимал, так ощущал, что даже платье не мешало. Потому что мы были вместе, а платье — это тоже была она.
Так бы стоять, плыть, лететь всю жизнь — пропади она пропадом! Ничего не надо. Пусть
— Расстегни, — шепчет Ритка.
И вот все уже свободно, я их трогаю, они такие вытянутые, совсем как лимоны. Такие же упругие, но только гладкие. Такие гладкие, что мне стыдно за свою шершавую ладонь. Я хочу втиснуть туда и вторую руку, но ворот слишком узок. Тогда я смелею — и Ритка меня не отталкивает. Я весь прилипаю к ней. Трогаю, где хочу, и она не прогоняет меня, а целует в щеку и возле уха. Только в губы она не дается, потому, говорит, что в губы ее будет целовать муж.
Так мы стоим целую вечность в этом непонятно откуда взявшемся парадном. В старинном аккуратном парадном с масляными стенами, с метлахской плиткой и дубовыми дверьми, где, наверно, живут, вернее доживают век, какие-то симпатичные дореволюционные чистюли и моют в очередь лестничную клетку. Мы стоим вечность, целую счастливую вечность, пока Ритка не шепчет:
— Пойдем. Я поставлю цветы в воду и снова придем.
Мы забираем свои букеты и выкатываемся из подъезда. У меня болят ноги. Мы проходим мимо милиционера у дома Берии, сворачиваем на Малую Никитскую и оттуда переулками проходим к Риткиному дому.
— Выйдешь? — спрашиваю я.
Она кивает. Я остаюсь один в переулке с этими дурацкими золотыми, а теперь уже смятыми шарами.
Позавчера мне такое и в голову бы не пришло. Позавчера я бы за одну Риткину улыбку в лужу б лег — иди по мне. А сегодня! Везет же человеку. Я стою в переулке с золотыми цветами в руке. Уже темно, в некоторых окнах свет горит вполсилы, откуда-то выталкивается патефонная музыка. Но ее тоже немного. Я стою малость чокнутый. Ведь не спал ночь. Но все равно счастливей меня нет никого. Только тело так устало, что этого счастья ему не вынести. Оно даже не нужно ему. И я, пожалуй, уже жалею, что попросил Ритку выйти. Лучше бы добраться сейчас домой, рухнуть на топчан и уснуть без задних ног.
И, когда я уж совсем готов от усталости растянуться на тротуаре, Ритка выходит из своего шикарного подъезда. Она все такая же, только на ней синий реглан, потому что холодно. Она на тех же каблуках. Верно, у нее стальные ноги! И вообще она свежая-свежая, словно только что проснулась. Она берет меня под руку, и мы идем к площади Восстания и оттуда по кольцу к дому Берии. Я тяну ее вправо, к тому подъезду, но она шепчет:
— Давай сначала немного
Мы проходим дом Берии и дальше идем по узким мосткам вдоль деревянного забора. За забором дом, который, видно, начали строить еще до войны. Навстречу по тем же мосткам и еще рядом по асфальту бредет штук семь парней — некоторые лбы метра в два. Я задеваю одного. Задеваю не нарочно, просто еле тащусь.
— У, пьяный, — шипит парень.
Я не обращаю внимания. Мы уже почти проходим эти проклятые мостки, и вдруг Ритка оборачивается и кричит во всю глотку:
— Дураки… олухи… хулиганы!
Я тоже оборачиваюсь и, как во сне, вижу: вся орава катится на меня.
Один спрашивает:
— Ты кричал?
Я киваю. Чего отвечать? Идиот он что ли — бабьего голоса отличить не может?
И тогда самый длинный лоб, лет двадцати трех, стоя на асфальте, размахивается и своей чубатой башкой, как по мячу, ударяет по моей морде. Мать моя! Я думал, зубы вылетят. В ушах зазвенело и, честное слово, искры из глаз, как из карманной «катюши»[3], посыпались.
А ребята покатились дальше. Наверно, были не настоящей шпаной. Я от неожиданности поначалу даже не разозлился. Хорошо, у меня паяльник курносый. А то ходить с рулем набок.
— Доигрался, — сказала Ритка.
Она была презлая. Вдруг я понял, что надо было кинуться на эту братию. Но, честное слово, поначалу на них даже не обиделся. Даже цветы выбросить не успел. А теперь во мне всякие мечты разыгрались. Одному даю в зубы, другому — свинга слева, третьему — бац! — вверх, в челюсть. И злость у меня стала подыматься, как температура.
— Достукался, — повторила Ритка. — Измазался. Умойся.
Мы вошли в соседний двор. Там я нашел пожарный кран, из него чуть брызгало. Хорошо бы накостылять этой шпане. Но, честное слово, у меня тогда злости не было. А сейчас всего трясло. Я вообще не дерусь. Ну, было раза два или три за все время. Хорошо бы они вернулись и стали б к Ритке приставать. Тогда бы я, как перед смертью, на них кинулся. Но они не вернулись.
— Я тебя провожу, — сказала Ритка.
— Пойдем туда…
— Молчи уж лучше.
Голос у нее был скучный. Мы побрели назад. Она ни в какую не хотела повернуть к этому тихому подъезду. Шла и всю дорогу молчала. Только у своего парадного ткнулась мне в плечо, выдохнула:
— Прости, Валерка! — И впрыгнула в подъезд.
Все-таки мировая была девчонка. Я уже повернул назад идти, как услышал:
— Коромысленок! — Она высунулась из окна второго этажа. — Звони днем. Я пойду с тобой болеть за ЦДКА! — крикнула на всю улицу и махнула рукой. У нее свой собственный жест. Она подымает ладонь и словно отталкивает кого-то невидимого.
Я поплелся домой. Цветы затолкнул в первую же тумбу. Трамваи где-то застряли. Есть хотелось — спасу не было. У Малой Грузинской выкупил в ночной булочной последние двести граммов и умял их, не доходя до дому. Идиот, конечно. Но на этот последний километр до дома у меня воли не хватило. Даже не голод, а какая-то тревога ерзала под рубахой. Может, из-за денег. Может, из-за разбитого носа. Ничего хорошего, если тебя бьют на глазах девчонки. Короче, я запихивал в рот черняшку, чтобы затолкнуть страх подальше, накрыть его, «сховать», как говорили в городе Днепропетровске. И еще эта дрянь, рябая Светка, гадом меня назвала. И телеграмма. Неужели кто-нибудь припрется? Другого времени не нашли!