Бездумное былое
Шрифт:
Вот его ответ:
Дорогой Серёжа,
Ваш приезд был единственным отрадным событием за последние полтора месяца. Не то что бы всё было мрак и отчаяние, но ничего радостного не происходило, а тут произошло. Вы напрасно трактуете моё состояние как потерю интереса к жизни. Интереса-то, как сказал бы Юз, [15] до хуя, просто главным и неожиданным для меня самого, modus’ом vivendi, стало спокойное приятие того, что со мной делается. А я между тем опять в больничке. Поехал в среду утром сделать пустяковую операцию на руке, необходимую для диализа. После операции должен был вернуться домой, но вдруг начал задыхаться. Тут, правда, мелькнула мысль, что хорошо бы потерять сознание, а то и помереть, чем это. Примерно через час меня привели в порядок. Теперь врачи осторожничают, проверяют, не был ли этот приступ инфарктом. Я думаю, что нет. Но даже если и был, фиг с ним. Чувствую я себя нормально. Комната у меня
15
Юз Алешковский.
16
Речь идет о двух вышедших после смерти Л. Лосева книгах: «Говорящий попугай» (СПб.: Пушкинский фонд, 2009) и «Меандр: Мемуарная проза» (М.: Новое издательство, 2010).
На мое следующее письмо он не ответил, и я взял за обыкновение изредка звонить ему. В один из этих телефонных разговоров речь зашла о «писательском» учебнике русской литературы, [17] в написании которого Лосева и меня пригласили поучаствовать. По поводу героя моего очерка Леша сказал, что вообще-то не любит психоаналитического подхода к искусству, но Бабеля считает прирожденным садистом, и сослался на его ранний рассказ «Детство. У бабушки». Лосев тоже собрался писать. Но, увы, через несколько дней выяснилось, что одобренный редакцией выбор Лосева ею же задним числом и отменен: «лосевский» классик оказался уже «распределенным». Лосева, человека слова, конечно, покоробила такая безответственность. Уладить это обидное недоразумение не удалось.
17
Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. СПб., «Лимбус-Пресс», 2010.
Вскоре Леша перестал отвечать и на телефонные звонки.
7 мая 2009 года от Михаила Гронаса пришло сообщение: «Lev Vladimirovich umer v 2.15 dnia, tak i ne prishel v soznanie».
Смерть близкого человека повергает нас в состояние какого-то отроческого горя, сильного и незамутненного. Трудно передаваемое ощущение невосполнимой утраты, непременно вины, благодарности, осознание трагической конечности всего, что дорого, к чему привязался, как насовсем…
По мере приближении к настоящему времени годы мелькают и мельтешат, как «версты полосаты», факты отказываются выстраиваться в рост по значимости, а память страдает «дальнозоркостью» и, щурясь, вглядывается в плохую видимость недавних событий. Значит, пора закругляться.
В 2000 году к власти в России пришел отталкивающий человек — старательно вытесненное в подсознание советское привидение, нечто низменно-дворовое из похмельного сна. Он и его помощники принялись умело и прилежно совращать страну на перепутье, будто протягивать стакан водки запойному человеку, нетвердо решившему наконец завязать. Полку совратителей прибывало на глазах за счет «добровольцев оподления», по выражению Лескова. Можно было бы радоваться собственному прозорливому скепсису конца 80-х, но радоваться не получалось (-ется). Избитые строки «Бывали хуже времена, но не было подлей» просятся на язык. Советские вожди, будучи по совместительству жрецами идеологии — верховной истины, делали тем самым хотя бы косолапый реверанс в сторону общества: мол, истина есть истина, кто-то же должен при ней состоять и ее блюсти. Нынешние князьки обходятся без экивоков и властвуют исключительно по праву силы. В то же время интеллигенция загадочным образом предоставлена сама себе: читай что заблагорассудится, езди, куда позволяют деньги, зарабатывай, сколько и чем хочешь, хоть бы и критикой режима, разве только на отшибе — в интернете по преимуществу. Оказалось, что такой свободы — свободы понарошку недостаточно, как недоставало некогда писания исключительно «в стол».
Правда, я заканчиваю эти беглые мемуары в декабре 2011-го после многотысячных московских митингов протеста. И может быть, наше отечество, к добру
В последнее десятилетие меня сильно задела расправа над Лебедевым и Ходорковским. И вовсе не потому, что это — главный и единственный пример произвола, но уж больно он нагляден и образцово-показателен.
Что еще? Дети выросли и стали ровней и друзьями. Хорошо бы их участь была, как минимум, не хуже нашей, на диво удачливой для русского ХХ века. На долю моего поколения не выпало ни войны, ни террора. Мы даже наспех посмотрели мир, на что никак не могли рассчитывать. Можно сказать, мы жили в свое удовольствие, насколько это в принципе осуществимо.
Вплотную к шестидесяти, когда я пишу эту заметки, приходится с удивлением признать, что круг жизни если и не замкнут вполне, то почти очерчен и на носу старость. Я своих лет пока не чувствую: по-прежнему срываюсь уступать место в транспорте пожилым. сверстникам и с недоумением смотрю на благовоспитанных молодых людей, уступающих место мне. Пожалуй, изменилось ощущение любви — она все чаще приобретает качество жалости.
Зная себя как облупленного, скажу без рисовки, что имел и имею больше, чем заслуживаю. На недавнем застолье семейный патриарх — дядя Юрий Моисеевич, как бы исключая меня из разговора на равных, сказал: «Ну ты у нас вообще счастливчик». Я сперва пропустил его слова мимо ушей, а после огорчился: ведь если дядюшка прав, я проживаю некий неполноценный вариант жизни — все как у всех, но в щадящем режиме, не в полную силу. По здравом размышлении я решил не искушать судьбу, а попросту благодарить за послабление — знать бы, кого или что.
Само собой разумеется, 25-й кадр смерти подмигивает, как и прежде, но это подмигиванье ужасает меньше, чем в детстве и юности. С годами я согласился с Чеховым, что «жить вечно было бы так же трудно, как всю жизнь не спать». И все-таки сознание неохотно, непоследовательно и не до конца примеряется к собственному абсолютному исчезновению — секунда в секунду с отключением, так сказать, источника питания. К тому, что все нажитое и, как кажется, вполне оцененное именно тобой — главным специалистом по дворовому тополю в два обхвата, воркованию проточной воды в сваях, стихотворным и музыкальным фразам, красоте и ужасу звездной ночи и проч. — в одно мгновенье превратится в никчемный мусор на растопку. На растопку чего, спрашивается?
Сорок лет назад одно мое стихотворение кончалось так:
Мне двадцать лет, я прожил треть От жизни смелой и поспешной, И мне ясней и безутешней Видны ее нагие стержни — Бессмысленность, случайность, смерть…Что тут скажешь? Срок, сгоряча и наобум отпущенный зеленым лириком самому себе, вроде бы подходит к концу. Минувшие сорок лет оказались не такими уж смелыми и поспешными, хотя истекли довольно внезапно. «Стержни» на месте — никуда не девались. Но мне решительно не хочется заканчивать нынешние записки торжественными словами, потому что я рассчитываю еще пожить.
Фотографии
Послужной список моего прадеда по отцу Давида Гандлевского.
Давид Гандлевский с женой Софьей и сыном Моисеем. Швейцария, конец 1900-х.
Следующее поколение с отцовской стороны: Фаня Найман и Моисей Гандлевский с сыном Марком. Сестрорецк, 1930 г.
Александр Орлов, прадед с материнской стороны.
Его жена Александра Васильевна Орлова.
Следующее поколение с материнской стороны: мой дед Иосиф Иванович Дивногорский. Судя по мундиру, на германской войне. Мама отца почти не помнила, он умер в 1932 году, когда ей не было и четырех.
Мамина мать и моя бабушка Мария Александровна Дивногорская.
Вот такой я Марию Александровну смутно помню (она умерла в 1957 г.).