Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
Только мамуся увидела меня, как сейчас же встала, пошла ко мне навстречу, и я в ту же секунду очутилась в ее объятиях. Шутка сказать, сколько не виделись! Три, почти целых три длинных, длинных дня!
– Мамочка, я хочу посмотреть на Володю, – сказала я потом.
– Ну, подойди, только тихо-тихо, потому что он, кажется, спит, а потом у него очень сильно болит голова, и всякий малейший шум причиняет ему страдание.
Я, едва ступая, приблизилась к кровати и взглянула на него. Сперва я почти ничего не разобрала, столько там всего было напутано. Наконец я
Володя был до самого подбородка укутан одеялом и поверх него еще теплым мохнатым пледом. Лицо казалось маленьким-маленьким, а щеки, верно, были очень красные, потому я даже впотьмах заметила, что они гораздо темнее лица. Глаза были совершенно закрыты, он, кажется, спал. Он глядел таким несчастным, таким жалкушей, что у меня опять что-то больно-больно защемило в сердце.
Вдруг он отшвырнул обеими руками одеяло и плед. Мамочка быстро опять прикрыла его.
– Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, – сказала она.
На минуту он приподнял веки, но сейчас же опять закрыл глаза.
– Муся, посмотри, деточка, чтобы он не раскрывался и пузырь со льдом у него с головы не упал, а я сию минуту возвращусь, – сказала мамуся. – Стань вот здесь или сядь рядом с ним на диванчик и покарауль его.
Мамочка вышла, и мы остались вдвоем. Смотрела я, и так жалко-жалко мне его было, так жаль, что даже где-то глубоко будто что-то болеть у меня начинало…
Господи, хоть бы он проснулся, попросить бы у него прощения, сказать, что я его крепко-крепко люблю!.. Лежит, не шелохнется… Разбудить разве?.. Нет, верно, ему это вредно будет…
– Володя, – все-таки шепотом начинаю я, – Володя…
Вдруг он широко-широко открыл глаза. Боже, какие громадные, совсем-совсем черные, не его глаза, но такие красивые…
– Володечка… Милый… Прости… Не сердись… Что ругалась, и за каток… Дорогой, золотой, прости… Не сердишься?.. Скажи… любишь еще Мурку?..
Он смотрит, пристально, странно так смотрит своими громадными глазами и молчит…
– Володя… Ну, прости… Не сердись…
Опять молчит, отворачивается. Сердится, значит. Вдруг он снова распахивается. Я хочу прикрыть его, но он еще больше отбрасывает покрывало, поднимает руки и хватает пузырь со льдом.
– Уберите прочь… Камни… – бормочет он.
– Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, закройся. И лед нельзя вон, это совсем не камни – лед.
Я хочу поправить, прикрыть его, но он мечется, старается все сорвать с себя.
– Убрать… Камни… Убрать… Нарочно… Опять мучить… Острые… Больно… – шепчет он, отмахиваясь от меня.
– Никакие это не камни, и нужно, слышишь, нужно, чтоб лежало. Мамочка велела, ты не снимай, – говорю я и силой кладу ему пузырь на голову.
Но тут он одной рукой как толкнет меня в грудь, а другой хвать за мешок, да и на пол.
– Ах ты, гадкий мальчишка! Я о тебе забочусь, а ты драться, толкаться! – восклицаю я со злостью.
– Муся, Муся, и тебе не стыдно? Вот не ожидала! Разве ты не
Но мне и самой давно уже стыдно, стыдно стало еще раньше, чем услышала голос мамочки… Хороша, действительно, пришла мириться, прощения просить, и раскричалась на него, бедненького, больного.
Опять мне так больно-больно… А мамочка тем временем укрывает его, снова кладет лед.
– Пить… Хочу пить… – бормочет он.
Мамочка подносит стакан с клюквенным морсом. Он отпивает глоток и отворачивается.
– Там шпильки… полно… Колет… Верзилин… Муся… набросали…
– Пей, мой мальчик, никаких там шпилек нет, тебе показалось, – уговаривает мамуся.
– Нет… шпильки… много… пальцем мешали… больно…
Он закрывает глаза и молчит. Мамочка прикладывает руку к его лбу:
– Боже, какой жар, немудрено, что бредит. Когда же наконец температура спадет!
Меня отправляют спать. Мамочка с папой по очереди всю ночь дежурят у Володиной постели. Мамуся очень огорчена и Володиной болезнью, и моей злостью, моим бессердечием – я вижу это по ее глазам. Она мне ничего не говорит, но мне… холодно как-то, и я не могу прижаться к ней, поплакать с ней, точно не смею…
Я ложусь… Опять тихо, опять темно, опять так больно-больно где-то там глубоко-глубоко…
Боже, Боже, прости, прости мою злость, мое нетерпение! Я становлюсь на колени в своей кроватке и твержу свою самую любимую, чудесную молитву: «Господи и Владыка живота моего…» А слезы так и катятся…
– Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабе твоей… – шепчу я, уткнув лицо в подушки и горько-горько всхлипывая.
Долго плакала я, и мне потом сделалось как-то спокойно, тихо. Я лежала и ни о чем, ни о чем больше не думала, пока не заснула.
Было еще совсем темно, когда я вдруг услышала, что в соседней комнате разговаривают. Слишком тихо, не слышно, что говорят. По коридору несколько раз пробежала Глаша, в кухне хлопнула выходная дверь, в столовой точно посудой гремели. «Что за чудо?» – думаю я, еще не совсем проснувшись. Но вдруг быстро вскакиваю и сразу все припоминаю. Володя… Умер? Неужели умер?
Я скатываюсь с постели и, надев лишь на босу ногу свои мягкие шлепанцы и накинув красный фланелевый халатик, лечу в соседнюю комнату.
– Мамочка – что?.. Что случилось?.. Умер?.. Да? Скажи же, скажи!
– Тише, тише, Муся, Господь с тобой, что ты! Нет, Володя жив, Бог даст, будет жить. Мы выходим его, все сделаем. Только ему сегодня хуже, жар усилился, вот мы и послали за доктором, должен сейчас прийти.
Оказывается, у Володи все время было сорок и две десятых, а сегодня ночью стало вдруг сорок один.
Володя лежал неподвижно и что-то неразборчиво так бормотал. Вдруг как вскрикнет:
– Печку… Уберите же печку!.. Идет красная… Зубы-то, зубы какие!.. Скалит… Вон горбушек сколько… А скальпа нет… содрали… Кожаный чулок… – и опять стих, тихо-тихо лежит.