Безработица
Шрифт:
В течение месяца город в нерешительности держал паузу. С непривычки распоряжаться такой уймой времени все поначалу даже растерялись, испугавшись подкрадывавшейся скуки, у которой, как у мифической гидры, каждые сутки вырастали двадцать четыре головы, грозившие поглотить заживо, и с ними надо было что-то делать. Но потом, точно сорвавшись с цепи, город погрузился в непривычную праздность. Незнакомые прохожие останавливались и, сняв шляпы, часами беседовали, чего раньше никогда не случалось. Забегаловки были заполнены с утра, но в них уже не перекусывали на ходу, прокручивая вместе с бутербродами предстоявшие дела, а располагались основательно, поджидая собеседника, который всегда находился. Начинали с того, что обсуждали будущее Златорайска, но как-то лениво, точно знали – ничего интересного не услышат, но потом беседа оживлялась, перескакивая с предмета на предмет, касалась уже всего на свете. Не боясь проспать смену, теперь допоздна смотрели телевизор, и в кафе до хрипоты спорили, кто станет футбольным чемпионом или возьмёт кубок по теннису. На смену спорту приходила политика, а когда темы были исчерпаны, доставали шашки или нарды. До шахмат дело не доходило и, когда инженер Алексей К., страстный игрок, предлагал сгонять партию-другую, то всегда натыкался на одно и то же: «Нам бы чего попроще». Пожав плечами, Алексей К. садился тогда за компьютер с заляпанным экраном и, пощёлкав мышью, находил партнёров в интернете. Однако стали проявляться и первые признаки беспокойства. В «Златорайском вестнике» вышла статья с кричащим названием «Что дальше?», где этот вопрос ставился перед муниципалитетом. Хотя всем, в том числе и автору статьи, было ясно, что муниципалитет бессилен что-либо
– Им, как всегда, больше всех надо, – свернув листок, сказал Алексей К. – Пишут, а какой выход?
– Понятно, чего стараются, – усмехнулся Пётр Н., намекая, что редакцию на улицу вышвырнули без выходного пособия.
Солнце уже пригревало, на садовых участках возле домов накрывали столы и приглашали соседей, доставая из погребов приготовленное для торжественных случаев вино в пыльных, с прилипшей соломой, бутылках. За обедом обсуждали произошедшие перемены, в которых видели гораздо больше хорошего, и не понимали, как жили раньше. Так продолжалось изо дня в день, одним нескончаемым праздником. И только Алексей К., двигавший на экране шахматные фигуры, думал: быть беде. Отрываясь от компьютера, он обводил взглядом переполненную забегаловку с облаками сизого табачного дыма, и думал, что к этому не прилепишься, не повиснешь на этих облаках, не зацепишься за распивавших с тобой случайных собеседников. Повседневный труд – вот что даёт уверенность. Это единственное, что держит на плаву, не позволяя сойти с ума. «Нет большего счастья под солнцем, как трудиться и видеть плоды рук своих»? Так это вовсе не счастье, а спасение, и плоды видеть не обязательно, достаточно трудится, вкалывать, хорошо делать своё дело. Но, может, это касается только его, оттрубившего на заводе полжизни? Может, только он не представляет себя без работы? Алексей К. неуверенно пожимал плечами и снова утыкался в экран.
Зинаида О., разведённая, без детей, хозяйка небольшого дома на окраине Златорайска, первое время после увольнения не знала, куда себя деть. Целыми днями она слонялась по комнатам, берясь то за одно, то за другое, но бросала всё недоделанным. Опустившись на стул, она сидела, уставившись в одну точку, а вечерами до одури смотрела телевизор. Костистая, с тяжёлой, лошадиной челюстью, Зинаида О. оставила личную жизнь в прошлом. Порог её маленького домика в центре Златорайска после развода не переступал ни один мужчина, и она давно перестала об этом мечтать. Аккуратная, как все бухгалтеры, она подчинялась раз и навсегда заведённому распорядку, львиную долю которого раньше занимала работа. Увольнение внесло в её жизнь сумятицу, и теперь в её бухгалтерии, как ни старалась Зинаида О., дебет не сходился с кредитом, и время было некуда девать. Подруг у Зинаиды О. не было, одиночество ей раньше скрашивали сослуживицы, посвящавшие её в свои семейные дела, так что ей казалось, будто она после работы разделит их домашние хлопоты. Но рабочий день заканчивался, и, попрощавшись за воротами, каждый шёл в свою сторону. По дороге у Зинаиды О. ещё долго крутились истории, в которых сослуживицы были всегда правы, а их мужья и дети выглядели тиранами и неблагодарными злодеями. Она слышала их обиженные голоса до тех пор, пока не включала телевизор и не начинала лихорадочно щёлкать пультом-лентяйкой. Но сейчас не было и этого. Зинаида О. не находила себе места: стены давили, а внутри распирала звенящая пустота. Весна уже бушевала. В оврагах ещё лежал снег, но солнце уже блестело в лужах, на зеленевших полянках прыгали скворцы, а шоссейные канавы бурлили талой водой. Однажды под вечер Зинаида О. надела резиновые сапоги, оставшиеся после мужа, – она была крупной, но сапоги оказались на пару размеров больше, и ей пришлось оборачивать ноги шерстяными портянками, – и отправилась в лес. Было холодно, Зинаида О. нахлобучила глубже вязаную шапку, ускорила шаг, давя сырые сучья, но всё равно замерзала. Деревья стояли ещё голыми, темнея впереди стволами, они жали глаз, а сапоги быстро разбухли от налипшей грязи, в которую превратились узкие тропинки. Прогулка не удалась, и Зинаида О. вернулась, заняв кресло у телевизора. Однако на другой день, когда она вышла на крыльцо, ей захотелось вдруг посадить кусты смородины. Её садовый участок, до которого прежде не доходили руки, был голым и, просвечивая насквозь, упирался в покосившийся дощатый забор. Через три дня кусты были посажены, а Зинаида О. уже разбивала огород, в котором копалась маленькой садовой лопатой с налипшими комьями глинозёма. Рядом валялась проржавевшая лейка, в которой гудел заблудившийся шмель, раскрасневшаяся Зинаида О. то и дело поправляла съезжавший на глаза платок и была счастлива. Сломленная усталостью, она больше не проводила вечера у телевизора, бессмысленно перебирая каналы, и, засыпая, улыбалась, уверенная, что нашла себя. Постепенно подоконники у неё заняли книги по садоводству, покупая на базаре семена растений, она подолгу обсуждала достоинства того или иного сорта, и вскоре прослыла в Златорайске первым аграрием.
Электрическая подстанция также финансировалась компанией, но, в отличие от учителей, её служащие не могли так легко прекратить работу. При каждом удобном случае они выказывали своё возмущение, но златорайцы лишь разводили руками, советуя обратиться в муниципалитет. Однажды они так и поступили, но муниципалитет встретил их дверями с навешенным замком. Тогда служащие подстанции вечером отключили электричество, погрузив город во тьму. Всего на час, но этого оказалось достаточно. «Ну вот, за два хода до мата!» – чертыхнулся Алексей К., у которого погас экран с выигрышной партией, поначалу даже не поняв, что обесточен весь город. А вот Пётр Н., возвращавшийся из забегаловки, где прилично набрался, понял это сразу, как только отключились фонари, – зацепившись за валявшуюся на дороге корягу, он упал и подвернул ногу. Оторвавшись от телевизоров, златорайцы высыпали на улицы, как слепые, держась за палисадники, они окрикивали тех, кто догадался взять с собой карманный фонарик, чтобы вместе поносить потом на чём свет стоит городские власти. Но с подачей света паника быстро улеглась. А на другой день мэр произнёс взволнованную речь. Обращаясь по местному телеканалу, он призвал горожан взять на себя дополнительный расход. Златорайцы были ещё при деньгах и могли себе позволить взять на содержание несколько человек. На каждого трат выходило совсем немного, зато теперь они могли с полным основанием спросить со служащих подстанции. И опять в этом увидели плюсы. Златорайцы впервые почувствовали себя хозяевами города, а это чувство на базаре не купишь. Да, деньги стоили того. В воображении многих Златорайск уже представлял собой коммуну, в которой все были равноправными гражданами, готовыми выручить соседа. От тревожной растерянности не осталось и следа. Повсеместно господствовавшими настроениями стали: пусть будет как будет, как-нибудь уж будет точно, а от нас всё равно ничего не зависит. В этом была своя подкупающая правда, её подхватывали, как ветрянку, как припев какой-то модной песенки, с утра до ночи раздававшейся по радио, целиком сосредотачиваясь на сегодня. О том, что будет дальше, старались не думать. Конечно, это получалось не у всех. Но это было уже их личной трагедией. Исключительно их. А других не касалось вовсе.
Учитель Петров выступал против роспуска школьников на каникулы.
– Им и так предстоит болтаться всё лето, – доказывал он на педсовете. – Мы несём за них ответственность, а хуже ничем не занятого ума ничего нет. Надо довести классы до конца, чего бы это ни стоило…
– А платить вы будете? – на полуслове оборвал его директор. – Чем морали читать, лучше бы о деньгах подумали. И где их на другой год взять – из вашего кармана?
Учитель Петров владел многими предметами и готов был работать бесплатно. Но школу закрыли, а ключи от неё, хранившиеся в муниципалитете, ему не дали. Всю жизнь Петров отдал школьному воспитанию, и страсть к педагогике с годами переросла у него в манию, которую он, вместо того, чтобы с ней бороться, особенно когда представилась, наконец, такая возможность, культивировал. Но признаться себе в этом Петров не мог. Когда на педсовете его одёрнул директор, он вспыхнул и, приняв гордую осанку, с которой обычно входил в класс, заявил, что бросать учащихся противоречит его принципам. Да, он не может так всё оставить, пусть с его мнением и не посчитается учительский коллектив, пусть даже он останется один. В подтверждение своих слов Петров стал вести домашние факультативы, на которых больше, чем школьным предметам, учил жизни. Подростки были от него без ума, хотя ему и случалось бывать с ними строгим. Петров не мог потянуть всю школьную программу, возможно, сил для этого у него бы и хватило, но количества часов было явно недостаточно, однако он находил в своей деятельности множество преимуществ. Не скованный больше школьной субординацией, он мог учить без оглядки на возраст – тому, что знал сам, выстрадав за долгие годы. Учеников Петров называл «мои воробышки», и ему хотелось, чтобы их жизнь сложилось счастливее. Петров давно овдовел, так и не успев завести детей, и всё, что у него оставалось, это ученики, собиравшиеся у него, как апостолы. Знания он преподносил легко, чтобы не набивали оскомины, а в перерывах поил учеников чаем с крыжовенным вареньем. Чем непринуждённее обстановка, тем лучше для понимания нового, это учитель Петров усвоил очень давно, и за чаем он продолжал вкладывать в их голову знания, например по астрономии, показывая ложкой, которой обносил чашку, что Земля наклонена и вращается вокруг Солнца по эллипсу – зачем? чтобы глядя на рассвет, они вспоминали, что ось планеты составляет с траекторией её движения угол в двадцать три градуса? – или деревянным голосом произносил, как заклинание: если из А следует В, а из В следует С, значит… – и едва сдерживался, чтобы не рассмеяться – да ни черта не значит, в жизни всё выворачивается наизнанку, а причина и следствие в ней всегда меняются местами, если проходит достаточно времени, чтобы это заметить. Учитель Петров превзошёл себя, его педагогический талант цвёл пышным цветом, а он продолжал лезть из кожи, готовый вести занятия хоть двадцать четыре часа в сутки. Но факультатив есть факультатив, его необязательность подрывала дисциплину, а желание учиться, даже у тех, у кого оно было, перевешивали игра в мяч и посиделки у реки, так что с течением времени круг собиравшихся у Петрова таял.
– Ничего не поделаешь, – развёл руками Петров, когда однажды к нему никто не пришёл, и провёл час, наполненный сомнениями и надеждами, разглядывая стенные ходики. – Ничего не поделаешь, жизнь берёт своё.
Потом он подошёл к зеркалу и, оттянув кожу, долго рассматривал набрякшие под глазами мешки.
– Тебе всё равно год до пенсии, как-нибудь проживёшь. – Он подмигнул своему отражению и ударил себя по бедру, будто пускаясь в пляс. Но тут же, словно от боли, скривился. – А чем заняться? Нечем заняться. Совершенно нечем.
За годы, изрешеченные каникулами, летними, весенним и зимними, помечавшими сезоны, за долгие годы, ничем не отличавшиеся один от другого, у Петрова сложился свой распорядок – школа, обед, проверка тетрадей, на ночь книга, и где-нибудь в промежутке, вечером, одна-две рюмки, чтобы расслабиться, нет-нет, никакого пристрастия, просто скрасить жизнь, это даже не недостаток, какой уж там алкоголизм. Принесённое безработицей одиночество учитель Петров переносил тяжело, ходил вечерами на Карповку, от которой жил в двух шагах, садился на бревно и смотрел вдаль, на другой берег с подходившими к нему зарослями бурьяна, кривыми ивами и пыльным чертополохом, глядел на красное закатное солнце, на ветер, гнавший волны по желтевшей ржи, или, переведя взгляд, наблюдал, как над водой кружатся голодные крикливые чайки и как плещутся головастые сомы. Время от времени нашарив на земле плоский камешек, Петров изгибался боком и со всех сил швырял его по воде, считая скачки перед тем как тот утонет. Видя его сутулую фигуру, златорайцы, которые были когда-то его учениками, случалось, приглашали Петрова на ужин, и тогда он плёлся за ними как побитая собака. За столом ему отводили почётное место, следили, чтобы его рюмка не пустовала: после первой он начинал говорить о математике, после второй – о литературе, а после третьей плакал.
– Ну-ну, – хлопали его по плечу, – мы же тебя любим.
Так оно и было, хотя учитель Петров слыл среди златорайцев замкнутым и немного чудаковатым. Когда-то он был высок, строен, с пронзительным взглядом из-под сведённых бровей и аристократическим, с горбинкой, носом, широкие ноздри которого раздувались, когда он волновался, как у лошади. Красавец-мужчина, ничего не скажешь, мужчина в самом соку, и после смерти жены было множество претенденток, готовых занять её место в доме с ложными алебастровыми колоннами, высившимся на речном склоне. Но Петрова от повторного брака вначале удерживала память о жене, которую он страстно любил, а потом неожиданно открывшаяся разборчивость. Отдавая всего себя школе, он лишь презрительно кривился, когда видел реверансы в свою сторону, так что постепенно от него все отступились. С годами учитель Петров всё глубже погружался в одиночество. Оно согнуло его прямую фигуру, избороздило морщинами лицо, превратив тонкие губы в нити, на носу у него заблестели очки, и только взгляд его чуть раскосых глаз из-под кустившихся бровей оставался ястребиным. Спасаясь от одиночества, бороться с которым становилось всё труднее, учитель Петров, бывало, ходил и на бульвар в центре Златорайска. Смешно загребая руками при ходьбе – по этой манере его легко было узнать даже со спины, – он мелькал в прогалах толпы, оборачиваясь то вправо, то влево, словно срывал невидимые яблоки, которые с размаху бросал оземь, пока не находил пустовавшую под развесистым дубом лавочку. Расположившись на ней с краюхой чёрного хлеба, от которой понемногу отщипывал, кормил сизых ворковавших голубей. Они клевали отлетавшие крошки, поворачиваясь, как стрелки испорченного компаса, задевали хвостами ноги, осмелев настолько, что взлетали на лавочку, пока он не отгонял их неосторожным движением. В такие мгновенья учитель Петров, бывший по обыкновению всегда далеко от происходящего – от бульвара, покатой лавочки, сновавших под ногами голубей, – вдруг задумывался, достойно ли провёл свою долгую жизнь, посвятив её всё же чему-то осмысленному, а это, не стоит забывать, большая привилегия, и, склонившись к тому, что прожил достойно, начинал думать, как достойно, со смыслом, умереть, что сейчас это важнее, можно сказать, выходит на первый план, хотя странно, почему такие мысли не посещали его раньше, верно, он был молод и слишком привязан к жизни, отдавая все силы, чтобы прожить её достойно, и не только в глазах окружающих, но и в собственных, точно с него за неё спросится, точно ему предстоит экзамен, а сейчас самое время, да, самое время.
На о. Ферапонте, высохшем от старости настоятеле златорайского храма, перемены не сказались никак. В старой поношенной рясе, казалось, сросшейся с его худой фигурой, он по-прежнему крестил, венчал и отпевал. Разве что пришлось отпустить служку – пожертвования сократились, и тот отпросился в соседний приход. О. Ферапонт был глуховат и, казалось, не понимал случившегося с городом. Или делал вид, что не понимал. Когда ему рассказывали о закрытии золотопромышленной компании, он поворачивал голову и, оттопырив ухо с отвисшей мясистой мочкой, кивал:
– Всякое бывает.
Пропуская сквозь кулак жидкую бородку, он вспоминал, как много лет назад его новую рясу не уберёг от моли нафталин, и её пришлось штопать, или как церковную утварь погрызли крысы, от которых не спасали ни яд, ни кошки, так что ему пришлось готовить крысоеда. Из вежливости, будто слыша об этом впервые, его спрашивали о крысоеде, и о. Ферапонт, смущённо улыбаясь, повторял тогда одно и то же.
– Поймать крысу – нужна сноровка, в молодости я их голыми руками ловил, а потом стал капканами пользоваться. Наберёшь пяток, которые покрупнее, с коричневым отливом, швырнёшь в высокий жестяной бак и смотришь, как они пытаются выпрыгнуть, скрежеща по стенкам когтями, пока не успокоятся. Несколько дней крысы свирепеют от голода, а потом, выбрав слабейшую, бросаются скопом, так что она бесследно исчезает. Даже окровавленные останки, размазанные по жести, побурев, высыхают. Пожирают друг друга божьи твари, совсем как мы. А потом настаёт черёд следующей. Её тоже растерзают, и так идёт дальше, пока не останется одна. Она-то и есть крысоед. Это сам дьявол, страшный, ненасытный, его скошенные злые глазки не позарятся больше ни на дичь, ни на рыбу, а томясь голодом, будут искать себе подобных. Прежде чем выпустить, тыкаешь в него заострённым прутиком, доводя до бешенства, а потом переворачиваешь бак в кишащем крысами сарае. В первое мгновенье крысоед крутит острой мордочкой, поворачивается то вправо, то влево, а принюхавшись, бросается в тёмную дыру, ведущую в погреб. Это не кошка, он никогда не насытится, учуяв его, крысы разбегутся, а он будет переходить из дома в дом, и ещё не один год его запах будет охранять от их нашествия. – О. Ферапонт широко крестился. – Вот так и приходилось брать грех на душу.