Безумие и его бог (сборник)
Шрифт:
Было, вероятно, около полночи, быть может, несколько раньше, быть может, несколько позже, я не следил за временем, как вдруг тихое рыданье, еле слышное, но совершенно явственное, внезапно вывело меня из полудремотного состояния. Я чувствовал, что оно исходило от эбенового ложа — от ложа смерти. Я прислушался, охваченный точно агонией суеверного страха — но звук не повторился. Я устремил пристальный взгляд, стараясь открыть какое-нибудь движение в теле, но не мог заметить ни малейшего его следа. Но не может быть, что я ошибся. Я слышалэтот звук, хотя и слабый, и душа моя пробудилась во мне. Весь охваченный одним желанием, я упорно смотрел на недвижное тело. Долгие минуты прошли, прежде чем случилось что-нибудь, что могло бы разъяснить эту тайну. Наконец, стало очевидно, что слабая, очень слабая, еле заметная краска румянца вспыхнула не щеках Ровены, и наполнила маленькие жилки на ее опущенных веках. Я почувствовал, что сердце мое перестало биться, и члены мои как бы окаменели, повинуясь чувству неизреченного страха и ужаса, для
Таким образом прошел час, и (могло ли это быть?) я снова услыхал какой-то смутный звук, исходивший из того места, где стояло эбеновое ложе. Я стал прислушиваться — в состоянии крайнего ужаса. Звук повторился — это был вздох. Бросившись к телу, я увидел — явственно увидел — трепет на губах. Минуту спустя они слегка раздвинулись, открывая блестящую линию жемчужных зубов. Крайнее изумление боролось теперь в моей груди с глубоким ужасом, который царствовал в ней раньше безраздельно. Я чувствовал, что в глазах у меня темнеет, что разум мой колеблется; лишь с помощью крайнего усилия мне удалось, наконец, принудить себя к мерам, на которые чувство долга еще раз указало мне. Румянец пятнами выступил теперь на лбу, на щеках и на шее; заметная теплота распространилась по всему телу; было слышно слабое биение сердца. Леди была жива; и с удвоенным жаром я снова принялся за дело воскрешения. Я растирал и согревал виски и руки, принимал все меры, которые были мне внушены опытом, а также и моей немалой начитанностью в медицине. Все тщетно. Краска внезапно исчезла, пульс прекратился, губы приняли мертвенное выражение, и мгновение спустя, к телу снова вернулась его ледяная холодность, синеватый оттенок, напряженная окоченелость, омертвелые очертанья, и все те чудовищные особенности, которые показывают, что труп много дней пролежал в гробу.
И снова я отдался виденьям и мечтам о Лигейе — и снова (удивительно ли, что я дрожу, когда пишу это?) — сновадо слуха моего донеслось тихое рыдание, с того места, где стояло эбеновое ложе. Но зачем я буду подробно описывать неописуемый ужас этой ночи? Зачем я буду рассказывать, как опять и опять, почти вплоть до серого рассвета, повторялась эта чудовищная драма оживания; как всякий раз она кончалась страшным возвратом к еще более мрачной и, по-видимому, еще более непобедимой смерти; как всякий раз агония имела вид борьбы с каким-то незримым врагом; и как за каждой новой борьбой следовало какое-то странное изменение в выражении трупа? Я хочу скорей кончить.
Страшная ночь почти уже прошла, и та, которая была мертвой, еще раз зашевелилась, и теперь более сильно, чем прежде, хотя она пробуждалась от смерти более страшной и безнадежной, чем каждое из первых умираний. Я уже давно перестал сходить с своего места и предпринимать какие-либо усилия, я неподвижно сидел на оттоманке, беспомощно отдавшись вихрю бешеных ощущений, среди которых крайний ужас являлся, может быть, наименее страшным, наименее уничтожающим. Тело, повторяю, зашевелилось, и теперь более сильно, чем прежде. Жизненные краски возникали на лице с необычайной энергией — члены делались мягкими, — и если бы не веки, которые были плотно сомкнуты, если бы не повязки и не покров, придававшие погребальный характер лицу, я мог бы подумать, что Ровена действительно совершенно стряхнула с себя оковы смерти. Но, если, даже тогда, эта мысль не вполне овладела мной, я, наконец, не мог более в этом сомневаться, когда, поднявшись с ложа, спотыкаясь, слабыми шагами, с закрытыми глазами, имея вид спящего лунатика, существо, окутанное саваном, вышло на середину комнаты.
Я не дрогнул — не двинулся — ибо целое множество несказанных фантазий, связанных с видом, с походкой, с движениями призрака, бешено промчавшись в моем уме, парализовали меня — заставили меня окаменеть. Я не двигался — я только смотрел на привидение. В мыслях моих был безумный беспорядок — неукротимое смятение. Возможно ли, чтобы передо мной стояла живаяРовена? Возможно ли, чтобы этобыла Ровена — белокурая голубоглазая Леди Ровена-Трэванион-Тримэн? Почему, почемустал бы я в этом сомневаться? Повязка тяжело висела вокруг рта — но неужели же это не рот Леди Тримэн? И щеки — на них был румянец, как в расцвете ее жизни — да, конечно, это прекрасные щеки живой Леди Тримэн. И подбородок с ямочками, как в те дни, когда она была здорова, неужели это не ее подбородок? — но что это, она выросла за свою болезнь?Что за невыразимое безумие охватило меня при этой мысли? Один прыжок, и я был рядом с ней! Отшатнувшись от моего прикосновения, она уронила с своей головы развязавшийся погребальный покров, и тогда в волнующейся атмосфере комнаты обрисовались ее длинные разметавшиеся волосы; они были чернее, чем вороновы крылья полночи!И тогда на этом лице медленно открылись глаза. «Так вот они, наконец», воскликнул я громким голосом, «могу ли я — могу ли я ошибаться — вот они, громадные, и черные, и зачарованные глаза — моей утраченной любви — Леди — Леди Лигейи».
Морэлла
Сам, самим собою, вечно один и единственный.
С чувством глубокой и самой необыкновенной привязанности смотрел я на мою подругу Морэллу. Когда я случайно познакомился с ней много лет тому назад, душа моя с первой нашей встречи зажглась огнем, которого до тех пор она никогда не знала; но то не был огонь Эроса, и горестно и мучительно было для меня, когда мне постепенно пришлось убедиться, что я никак не могу определить необычайный характер этого чувства или овладеть его смутной напряженностью. Однако мы встретились, и судьба связала нас пред алтарем, и никогда я не говорил о страсти и не думал о любви. Тем не менее она избегала общества и, привязавшись ко мне всецело, сделала меня счастливым. Удивляться — это счастье; мечтать — это счастье.
Морэлла обладала глубокой ученостью. Я твердо убежден, что ее таланты не были заурядными, что силы ее ума были гигантскими. Я чувствовал это и во многих отношениях сделался ее учеником. Однако вскоре я заметил, что она, быть может, в силу своего пресбургского образования, нагромоздила предо мной целый ряд тех мистических произведений, которые обыкновенно рассматривались как накипь первичной германской литературы. Они, не могу себе представить почему, были предметом ее излюбленных и постоянных занятий, и, если с течением времени они сделались тем же и для меня, это нужно приписать самому простому, но очень действенному влиянию привычки и примера.
Во всем этом, если я не ошибаюсь, для моего разума представлялось малое поле действия. Мои убеждения, если я не утратил верного о себе представления, отнюдь не были основаны на идеале, и, если только я не делаю большой ошибки, ни в моих поступках, ни в моих мыслях нельзя было бы найти какой-либо окраски мистицизма, отличавшего книги, которые я читал. Будучи убежден в этом, я слепо отдался влиянию жены и без колебаний вступил в запутанную сферу ее занятий. И тогда, — когда, склонившись в раздумье над отверженными страницами, я чувствовал, что отверженный дух загорается во мне, — Морэлла садилась около меня и клала на мою руку свою холодную руку и собирала в потухшей золе мертвой философии несколько сверкавших угольков, несколько странных загадочных слов, которые своим многозначительным смыслом, как огненными буквами, запечатлевались в моей памяти. И часы уходили за часами, я томился рядом с ней и впивал музыку ее голоса, пока, наконец, эта мелодия не окрашивалась чувством страха, и тогда тень упадала на мою душу, я бледнел и содрогался, внимая таким слишком неземным звукам. И восторг внезапно превращался в ужас, и самое прекрасное делалось самым отвратительным, подобно тому, как Гинном превратилась в Ге-Енну.
Было бы бесполезно устанавливать точный характер тех проблем, которые, будучи навеяны этими старинными томами, в былое время являлись почти единственным предметом моих бесед с Морэллой. Люди, сведущие в том, что может быть названо теологической моралью, понимают меня, а люди несведущие все равно поняли бы очень мало. Безумный пантеизм Фихте, видоизмененная Paliggenesia пифагорейцев и, прежде всего, доктрина Тождества в том виде, как ее развивает Шеллинг, — таковы были главные пункты рассуждений, представлявшие наибольшую заманчивость для богатой фантазии Морэллы. Как мне кажется, Локк делает верное определение индивидуального тождества, говоря, что оно состоит в неизменности интеллектуального целого. То обстоятельство, что мы понимаем под индивидуумом мыслящее существо, одаренное разумом, и что мышление постоянно сопровождается сознанием, именно и делает нас нами самими,отличая нас этим от других существ, которые мыслят, и давая нам индивидуальное тождество. Но principium individuationis, то есть представление о тождестве, которое в самой смерти остается или утрачивается не навсегда,было для меня постоянно вопросом высокого интереса не столько в силу смутного волнения, связанного с логическими его последствиями, сколько в силу той особенной и возбужденной манеры, с которой Морэлла упоминала о нем.
Однако настало время, когда таинственность, характеризовавшая манеры моей жены, стала угнетать меня, как чары колдовства. Я не мог более выносить прикосновения ее бледных пальцев, не мог слышать грудных звуков ее музыкального голоса, видеть блеск ее печальных глаз. И она знала все это, но не делала упреков; она как будто сознавала мою слабость, мое безумие и, улыбаясь, говорила, что это Судьба. Она, по-видимому, знала также причину моего постепенного отчуждения от нее, причину, которая для меня самого осталась неизвестной, но она не делала никакого объяснения, никакого намека. И все же она была женщиной и потому увядала с каждым днем. Наконец ярко-красные пятна навсегда остановились на ее щеках и голубые вены выступили на чистой белизне ее лба, и только однажды я смягчился и на мгновенье проникнулся жалостью, но тотчас же я встретил ее блестящий взгляд, исполненный глубоких мыслей, и душа моя смутилась, и меня охватило неопределенное волнение, подобное тому, которое испытывает человек, когда, охваченный головокружением, он смотрит в угрюмую и неизмеримую пропасть.