Бикини
Шрифт:
Он стоял у печи и ждал, пока нагреется вода.
— Кельн находится примерно в шестистах километрах от нас. Может, чуть меньше. В общем, очень далеко. А почему ты спрашиваешь?
— Потому что я хочу представить тебя своим родственникам. Ты поедешь со мной?
— Туда сейчас не доехать. Разве что как-нибудь пешком... Все идет к тому, что прежде чем мы там окажемся, туда войдут американцы и англичане.
— А здесь, в Дрездене, будут русские. Ты кого предпочитаешь?
— Трудно сказать. С уверенностью могу сказать только, что не русские разбомбили Дрезден. Эту бойню устроили англичане. Американцы просто помогали. В Дрездене живет, то есть жили — до тринадцатого февраля — около трехсот тысяч человек. Еще триста тысяч прибыли сюда за последние месяцы с востока, главным образом из Бреслау. В основном старики, женщины и дети, потому что мужчины на фронте. До тринадцатого февраля Дрезден напоминал мне битком набитый людьми трамвай в час пик. А Черчилль решил развести в этом трамвае костер! За две ночи он сжег на открытом огне десятки тысяч людей.
4
Исторический факт, подтвержденный многочисленными свидетелями, пережившими бомбардировку Дрездена. (Прим. автора.)
— Это факт. Русские ничего не бомбят. Может, у них самолетов не хватает, а может, просто они так договорились с Черчиллем и Рузвельтом. Второе больше похоже на правду. А ты слышал от беженцев, особенно от женщин, что происходит, когда одичавшие русские солдаты входят в разрушенные города? В твой Бреслау, например?
— Думаешь, американцы и англичане поступают иначе?
— Да, я думаю, американцы другие. У них не было Сталина, не было репрессий и голода. В них нет столько ненависти. Американцы совсем недавно присоединились к этой войне. Их никто никогда не бомбил, никто не расстреливал всех мужчин в деревне, никто не загонял людей, стариков и младенцев, в синагогу или церковь, чтобы потом забаррикадировать двери и заживо сжечь. Их не заставляли копать себе могилы, не ставили потом на колени у края ямы и не убивали. Всех по очереди. Немцы не поступали так с американцами. Но делали это с евреями, поляками, а потом и русскими. Это делали немцы. Поэтому русские имеют право ненавидеть нас так, как они нас ненавидят. Если бы я была русской женщиной или русским солдатом и встретила бы на своем пути тебя, а ты был бы в немецкой шинели, я убила бы тебя. Без малейших угрызений совести. Только потому, что ты был бы похож на немца.
Он молчал и испуганно смотрел на нее. Потом снял котелок с огня и поставил его на землю рядом с печкой. Задул все свечи и лег рядом.
Они не могли заснуть. Она прижалась к нему и положила его руку себе на грудь.
— Расскажи мне что-нибудь... — прошептала она.
— Грустное можно? — спросил он.
— Можно, но только про любовь. Рассказывай, — попросила она, целуя его ладонь.
— Года два тому назад я влюбился, платонически, в одну брюнетку, — начал он.
— Она красивая? Сколько ей лет? Как ее зовут?
— Красивая? Нет, вовсе нет. Мне вообще нравятся преимущественно блондинки. Но это ты уже знаешь, — прошептал он ей на ухо. — Ее звали Софи, она была твоей ровесницей. Софи Шолль. Ты, наверное, слышала о ней?
— Нет. Не слышала. А почему «звали», почему «была»? — спросила она.
— Потому, что она умерла. Ее гильотинировали. Два года тому назад...
— Как это?! — воскликнула она и даже села. — Как это гильотинировали? Почему?! Дай мне, пожалуйста, сигарету.
Он прикурил две сигареты. Протянул одну ей и начал рассказывать.
— Ровно два года тому назад, день в день, восемнадцатого февраля 1943 года, Софи вместе со своим братом Гансом раздавала студентам листовки у входа в университет Людвига Максимиллиана в Мюнхене. С призывами к свержению нацистов. И с протестом против войны. Там, у входа в университет, в феврале сорок третьего! Ты можешь это себе представить?! Весь рейх, несмотря на ряд поражений, готов был наложить в штаны от страха перед гестапо, а они, среди бела дня, раздавали листовки. Их задержал сторож и отвел к ректору университета профессору Вальтеру Вюсту, который, кстати говоря, был специалистом по арийской культуре и высокопоставленным офицером СС. Сотрудники гестапо появились в кабинете ректора уже через пятнадцать минут. Приехали на четырех автомобилях. После двух дней допросов и пыток в главном управлении СС во дворце Виттельсбах в Мюнхене Софи предъявили обвинение. А еще два дня спустя, в полдень двадцать второго февраля 1943 года народный суд вынес Софи и ее брату Гансу законный приговор: смертня казнь. Законный?! Именно. Без права на апелляцию, без адвокатов. И Кристофу Пробсту, который вместе с братом и сестрой Шолль составлял листовки и которого гестапо выследило и доставило на процесс, тоже. Еще через пять часов, ровно в семнадцать ноль-ноль, приговор привели в исполнение. На гильотине.
Он замолчал. Прикурил еще две сигареты.
— У нас осталось немного вина? Принесешь? — попросила она дрожащим голосом.
Он встал, принес зажженную свечу и остатки вина в бутылке.
— Здесь совсем мало, — сказал он, — оставь мне глоточек.
— Откуда ты все это знаешь? Про эту Софи? Откуда, черт побери? Почему я об этом ничего не знаю?
— Эту информацию скрывали от прессы и радио. Это могло плохо отразиться на умонастроениях молодежи. Особенно после событий под Сталинградом. А я знаю об этом от Ральфа. Это мой друг. Он в последнее время жил в Мюнхене. Как и я, он родился в Бреслау, но, когда мы были в старших классах гимназии, его родители переехали сначала в Нюрнберг, а потом в Мюнхен. Он был сокурсником Ганса, брата Софи, по медицинскому факультету. И знал все из первых уст. Мы иногда переписывались. Ральф так и не вступил, хотя рассматривал такую возможность, в «Вайссе Розе». К счастью для себя. А может быть, и для меня. Письма всех членов «Вайссе Розе», которые были под подозрением у гестапо, перлюстрировались.
— А что это за «Вайссе Розе»? — перебила она.
— Была такая организация, «Белая Роза». После казни Шоллей и Пробста она прекратила существование. Оппозиционная к режиму организация, которую Софи основала в Мюнхене. Ральф преклонялся перед этой девушкой. Помнится, однажды он даже прислал мне в письме ее фотографию. Я тоже влюбился, но не в саму Софи, а в ее отвагу. Она восхищала меня...
— У тебя есть эта фотография?! — прервала она его.
— Нет. Когда до меня дошла информация о процессе и казни Шоллей, я сжег все письма от Ральфа. Мне было так страшно, что я даже попросил его какое-то время не писать мне. Иногда мне кажется, что я просто трус... — вздохнул он.
Потом задул свечу и добавил:
— А теперь давай поспим. Рано утром пойду разбирать завалы, я уже договорился. У нас нет ни вина, ни угля, ни свечей. Я не хочу топить печку книгами...
— Даже и не думай. Я никогда этого не позволю! Лучше разрубить и сжечь эти трухлявые гробы, — ответила она, прижимаясь к нему. — Как ты думаешь, Бог часто плачет? — спросила она после минутной паузы.
— Если Бог есть, Он должен плакать постоянно. Рыдать он должен, блядь! Он должен выть и на коленях просить у Софи прощения...
Она помнит, что в ту ночь так и не сомкнула глаз. Ей было тревожно и грустно. Больше всего она страдала от собственного бессилия. История Софи заставила ее понять, что ничье сопротивление — ни ее самой, ни матери, ни бабушки, ни отца — всем ужасам, зверствам, лицемерию, безумию и извращениям последних лет не имеет абсолютно никакого значения. Оно не выходит за пределы пассивности и тихого примирения с судьбой. И ничего не дает другим людям. Потому что все они, как и те, кто разделял их взгляды, повторяли, что ничего нельзя сделать. Все бессмысленно, никто ничего не заметит, а их слишком мало. Это как укус пираньи. Маленькой, безобидной рыбки. Безобидной, пока она одна, но смертельно опасной, когда она кусает вместе с тысячами других, вьющихся вокруг жертвы. Но для этого одна из пираний должна рискнуть и укусить первой. Чтобы появилась кровь, запах которой тут же привлечет остальных. Софи Шолль, в отличие от нее, не смирилась. Она разгадала этот эффект пираньи и... погибла. Она не побоялась пожертвовать жизнью.
Однако эта жертва ни к чему не привела. Нет, неправда! Ведь даже то, что она сейчас об этом думает, хоть и не особенно, наверное, важный, кое-что значит. Придет время — она верила в это, — и все немцы узнают о Софи, ужаснутся и устыдятся настолько, что назовут ее именем школы, поставят ей памятники. Так и будет. Она верила в это...
Теперь, после того как она узнала о героическом сопротивлении Шоллей, иначе стали выглядеть бесконечно повторявшиеся Геббельсом летом прошлого года сообщения о неудачном покушении на фюрера в его самом засекреченном убежище «Волчье логово». Она помнила, как в конце июля сорок четвертого года только и жила этими сообщениями. Чем чаще и презрительнее Штауффенберга, организатора покушения, называли «подлым предателем народа и фюрера, вероломной гнидой в мундире офицера вермахта», тем больше она им восхищалась. Мать совершенно не разделяла такого восторга. Она считала, что потомок аристократического рода, граф, полковник Клаус фон Штауффенберг — обычный, как она это сформулировала, «путчист». Самовлюбленный эгоцентрист. И уверяла, что Штауффенберг никогда не скрывал своего крайнего шовинизма и восторгался военными успехами рейха. Ему необходимо было являть собой образец преданности нацизму, чтобы в столь молодом возрасте получить звание полковника и право сидеть за одним столом с Гитлером в самом секретном, самом охраняемом бункере — ставке. То, на что отважился граф Штауффенберг и объединившиеся вокруг него офицеры, не было героизмом. Это была обычная, «до обидного провальная» — как выразилась мать — попытка дворцового переворота с целью отстранить от власти теряющего доверие народа Гитлера и заменить его кем-то другим. Кем-то, кто не обязательно будет лучше, скорее, окажется даже хуже своего предшественника. Потому что это будет новый, еще «голодный» игрок, и он будет стремиться как можно скорее добиться убедительных успехов на пути к «окончательной победе тысячелетнего Рейха». Штауффенберг совсем не герой, считала мать, он точно такой же нацистский преступник, как и Гитлер. Она помнила, как в конце их бурной ссоры на эту тему мать добавила: «Если бы папа был жив, он сказал бы тебе то же самое, только был бы при этом спокойнее и убедительнее».