Бикини
Шрифт:
Он прикурил еще одну сигарету. Не заметив, что предыдущая еще тлеет в пепельнице. То, что он курил две сигареты одновременно, означало, что он перестал себя контролировать. В таких случаях помогала активная деятельность. Нужно было сосредоточиться на очень простых и самых привычных делах. Таких, какие делаешь автоматически. Он открутил позолоченные краны в ванной, смочил волосы теплой водой, почистил над раковиной зубы, вытер голову полотенцем, оделся, спрятал конверты в карман пиджака, повесил на плечо фотоаппарат. В узком коридоре ему встретилась худосочная девица в черном платье и кружевном фартучке, которую он видел накануне вечером. Она поприветствовала его сердечной улыбкой и отодвинула тележку с чистым постельным бельем, чтобы он мог пройти. Быстрым шагом он прошел через зал, где опять было полно военных. Стэнли притворился, будто никого не замечает. Из граммофона вновь доносился визг сестричек Эндрюс, в камине пылал огонь, и на столе стояли пивные бутылки. «Если штаб Пэттона и дальше будет так воевать, он, черт бы его подрал, не вернется домой до Дня благодарения!» — сердито подумал Стэнли. Хлопнул дверью и вышел.
По широкой, посыпанной гравием аллее он дошел до ворот. Часовой на него вообще не отреагировал. Узкая улица, засаженная с двух сторон лысыми в это время года платанами, заканчивалась небольшой площадью с клумбой в центре. Стэнли остановился, раздумывая, в каком направлении идти. Он знал лишь, что ему хочется выпить
На некотором расстоянии, в просвете между домами, виднелось небо, из-за туч выглядывало солнце, мелькали силуэты людей и автомобили. Он дошел до перекрестка с широкой улицей. На синей табличке, продырявленной в нескольких местах осколками, прочел белую надпись: «Рю де Галуаз». Это название вызвало ассоциацию с сигаретами, которые он любил. Стэнли свернул на эту улицу. Шел мимо закрытых жалюзи окон, присматривался к редким прохожим. Если бы не проезжавшие изредка военные автомобили и велосипедисты, которых не напугал февральский холод, улица была бы совершенно пустынной.
Его внимание привлекла витрина небольшого магазина. За безупречно чистым стеклом на металлических крюках висели кольца колбас и куски мяса. В центре стояли два прямоугольных столика. Даже сквозь закрытую дверь вкусно пахло вареными сосисками. В двух деревянных ящиках, привинченных к стене, лежали булочки. Он почувствовал нестерпимый голод и вошел. Улыбающаяся румяная женщина в белом, с бурыми пятнами фартуке вышла из-за прилавка и молча накрыла один из столиков клеенкой. Поставила вазочку с искусственным цветком и положила нож и вилку, завернутые в плотную накрахмаленную салфетку. Минуту спустя, хотя он не успел и слова вымолвить, она принесла маленькую чашечку ароматного кофе, белое блюдце и пепельницу. Он подошел к одному из ящиков и взял булочку. Разрезал ее ножом, положил на блюдце и подошел к прилавку. По-прежнему молча. Ему не хотелось, чтобы к нему отнеслись как к «циничному, наглому американцу». Он хотел быть обычным проголодавшимся прохожим с улицы. Сам не зная почему, в этот момент он вспомнил Бронкс...
В Нью-Йорке, оказываясь в незнакомых районах, он тоже старался помалкивать. А ведь это были не джунгли Амазонки! Значительно ближе. В Гарлеме, или чаще — в Бронксе он не хотел, чтобы по произношению в нем узнали жителя центрального Манхэттена. Потому что те, кто жил в Бронксе, хотя их отделяло от обитателей центрального Манхэттена всего несколько станций метро, отличались от них не меньше, чем от жителей Люксембурга. Хотя вроде бы и говорили на том же языке, и жили в одной стране с общим флагом, общим гимном и общей историей. В одной и той же стране?! Не только! Они жили в одном и том же городе! Вот только Америку разделяли границы, так же, как Европу. Этих границ не было ни на одной официальной карте, зато они реально существовали. Например, в мозгу неграмотного детины, который не знает слова «география» и у которого никогда не будет денег на покупку атласа. Какого-нибудь пуэториканца, который убирает заляпанный спермой, воняющий мочой туалет грязного бара в Бронксе. Побывав однажды в таком туалете, Стэнли не хотел повторять этот опыт и потом всякий раз приказывал мочевому пузырю терпеть. А когда терпеть уже не мог, расплачивался, брал такси и ехал домой. В Бронксе он не мог даже пописать. А для пуэрториканца это был его мир. Декадентский центральный Манхэттен с лимузинами, подъезжающими к дворцам, — был далеко. Словно за горами, за лесами, в тридесятом государстве. А Люксембург — за следующим рядом лесов и гор, потому что «тридесятое государство», где всё же говорят по-английски, куда ближе. И чтобы попасть туда, нужно заплатить всего 25 центов за билет и проехать несколько станций метро в южном направлении. «Всего» 25 центов?! За 25 центов в Нью-Йорке можно купить, по ценам сорок пятого года, еды на завтрак. Для всей семьи...
Он попытался — жестами — объяснить румяной женщине, что ему хочется плавленого сыра. Улыбаясь, изображал движение ножа по поверхности разрезанной булочки. Женщина что-то спрашивала по-французски. Потом по-немецки. Через минуту, поняв, что это бесполезно, отошла от прилавка и исчезла в служебном помещении магазинчика. Она вернулась с плетеной корзинкой. Разложила на прилавке, на небольших тарелочках, масло, мармелад, творог, кроваво-красный мясной фарш с луком, ломтики сыра, оранжевую пасту, пахнувшую рыбой, и шоколадный мусс. Он указал пальцем сначала на масло, а потом на творог. Она же не виновата, что он не в силах показать, как выглядит топленый сыр. Вернулся к столику. Подвинул к себе чашку, вырвал из блокнота несколько чистых страниц. Начал писать...
Мадам Д.,
У меня такое впечатление, будто я добрался до тех краев, про которые древние картографы писали на полях карты: «Дальше только драконы». А мне еще хочется повстречаться с этими драконами и сфотографировать их. Но один английский офицер, очень хорошо знающий, что такое война, не советует мне это делать. Он считает, что это могут быть мои последние снимки — и что сам я их не увижу. А мне хочется не только увидеть, но и рассматривать их вместе с тобой. Только это меня и останавливает. Я очень хочу вернуться. К тебе. Чтобы закончить наш разговор. И начать много других. Поэтому пережду здесь, пока картографы отгонят драконов, дальше на восток.
Сегодня утром читал твое письмо. Лайза знала, что я жду от тебя писем. Она всегда знает, каких писем я жду. И от каких мне станет легче на душе. Правда, у нее есть причины не любить таких, как ты. Ты слишком красива и слишком независима...
Читая, я испытал чувство, которое даже не знаю, как назвать. Что-то вроде растерянности. Закурил сигарету, вместе с ее пеплом стряхнул мурашки, попытался расставить твои мысли по местам и пожалел, что ты каждый раз опережала меня в этом. Потом я завидовал Мефистофелю, потому что он рядом с тобой. А потом, когда в четвертый раз читал строчки о тебе в ванной, сходил с ума от желания. Мне хотелось прикасаться к тебе, бесстыдно и отчаянно. Спустив чувства с цепи.
Сейчас я ем бутерброд с маслом и запиваю его кофе. Мне уютно, я чувствую себя в безопасности. Здесь безопаснее, чем иногда в Бронксе или вечером в Центральном парке. Временами даже слишком безопасно. И мне совсем не хочется чувствовать себя героем. Война, которая здесь идет, отодвигается от меня и выглядит куда менее драматично, чем та, какую описывают на первой странице «Таймс». С момента приземления в Намюре я чувствую себя как слепой, которого добрые люди переводят через улицу. Слышу звуки проезжающих автомобилей, но, защищенный чьим-то заботливым плечом, точно знаю, что живым и невредимым доберусь до другой стороны улицы. С войной я знаком пока только по рассказам этих людей. Но это всего лишь рассказы, а я, как ты знаешь, иллюстратор.
Я еще не знаю, надолго ли здесь останусь. Через неделю последую за какой-то армией или дивизией — честно говоря, не знаю, что больше и важнее, — и окажусь в Германии. Сначала хочу попасть в Трир, а потом, когда картографы поменяют карты и отгонят драконов, — в Кельн. Оттуда — дальше на восток, может, даже во Франкфурт. А потом, с пачкой фотографий и с непроявленными негативами, хочу как можно скорее вернуться домой. Это может занять какое-то время, но зависит, в первую очередь, от генералов, не от меня. Поэтому я начинаю бояться, что Мефистофель не узнает меня, когда вернусь. Рассказывай ему обо мне как можно чаще и продолжай читать вслух газеты. Это сообразительный кот. Он поймет, что Кельн и Франкфурт связаны с моим возвращением, и отправится на радиоприемник, освобождая для меня место рядом с тобой. В постели.
Кстати, о постели. В последнее время мне часто снятся сны. Почти каждую ночь я вижу один и тот же. В нем значительно больше звуков, чем образов. Уже это странно, потому что обычно мне снятся картины. Сон заканчивается пробуждением. Я просыпаюсь от грусти. С тобой такое бывает? Ты когда-нибудь просыпаешься от щемящей, непреодолимой грусти? Девушку из моего сна зовут Анна, она влюблена и любима. Но Анну любит еще и океан. Однажды ее возлюбленный уходит в море ловить рыбу, и океан из ревности убивает его. Анна не знает об этом, она стоит на берегу, плачет и ждет любимого. Ждет так долго, что превращается в скалу, а океанские волны яростно бьются об эту скалу, желая ее поглотить. Это, видимо, история для психоаналитика, но я действительно слышу во сне плач Анны и несмолкающий рев ревнивых океанских волн. Но даже превратившись в скалу, она никогда не уступит океану окончательно. Я часто явственно вижу ее лицо. Этот сон пугает меня...
Напугавший тебя пожилой мужчина — тот человек, который позвонил мне в ту ночь, нашу единственную и последнюю. Только у него, кроме тебя, есть ключ от моей квартиры, и только его пропустят наверх консьержи. Он даже не посмотрит на них, проходя мимо. Просто пойдет к лифту. Консьержа он предоставит тому, кто привез его к моему дому. Своему охраннику. Он уже много лет не вступает в переговоры с охранниками. У него есть свои, и он им платит.
Это Артур, мой хороший друг, владелец газеты «Нью-Йорк таймс». Ему больше нравится общаться с котами, чем с людьми. Людям он ни за что на свете не показал бы, что способен плакать. Хотя бы потому, что не не хочет делать приятное Рокфеллеру. Артур терпеть не может угождать Рокфеллеру. И если бы кто-то из Рокфеллеров увидел, что он плачет, это, наверное, убило бы его. Поэтому даже самых близких и дорогих ему людей Артур оплакивает в одиночестве. А потом, на похоронах, лицо его бывает словно высеченным из камня.
Ты случайно оказалась единственной — кроме, наверное, его жены Адрианы, — кто видел Артура плачущим. Я напишу ему, что Мефистофель сыт и чтобы он в следующий раз позвонил, прежде чем приехать. И что разговаривать с ним по телефону будет не Мефистофель. А ты снимай трубку, когда будешь там. И не удивляйся, если не услышишь ответа. Когда ты ответишь, Артур повесит трубку, даже если он звонил из будки возле моего подъезда, и уедет. Я хорошо его знаю. Думаю, он тебя больше не напугает. Но если ты не ответишь, он обязательно придет навестить Мефистофеля...
Сегодня, сразу после этого позднего завтрака, я отправлюсь послушать деревья, а потом обойду все закоулки города. Сегодня я не хочу, чтобы меня как незрячего переводили через улицу. После твоего письма мне хочется побыть с тобой наедине.
Я сейчас в Люксембурге. Это маленькое государство в Европе. Если ты не найдешь его на карте в своем офисе, это значит, что картограф выбрал неправильный масштаб или ты невнимательно искала. Люксембург — это неправильной формы округлое пятнышко на северо-востоке от Парижа, если провести от него линию через Реймс, государство, которое своей восточной границей прилепилось к огромной Германии. Люксембург такой маленький, что его можно вообще не заметить. Хотя здесь происходят очень важные для Европы события. Правда, с моей точки зрения, они происходят слишком медленно, но, может, мне так кажется потому, что я соскучился по тебе, а может, таково положение вещей. И я просто не все понимаю...
Если разрешишь, я буду рассказывать тебе об этой войне.
Бредфорд
P. S. Дорис, когда вернусь, я попрошу тебя проехаться на лифте. Не обязательно в моем доме. Ты остановишь его, как в прошлый раз, между этажами? А после мы сделаем это еще раз в нашем лифте?
Он закончил писать, сложил листки и сунул их под обложку блокнота. Погруженный в свои мысли, он не заметил, что за это время на его столике появился чайник с кофе, прикрытый чем-то вроде островерхой шапки из фланели, блюдце с кусочками черного шоколада и книга в матерчатом зеленом переплете. Он открыл ее и прочел: «Англо-французский словарь». Повернул голову и улыбнулся женщине за прилавком. Показал жестом, что хочет расплатиться.
Женщина снова исчезла за дверью подсобного помещения. Через минуту она вернулась с маленькой девочкой, без сомнения дочерью — они были очень похожи. Он поднялся и достал бумажник. Женщина, держа в руке ситцевую сумку, подтолкнула дочь вперед, и та, покраснев от смущения, начала медленно читать по бумажке. Слово за слово, медленно и четко, по-английски:
— Спасибо вам большое за свободу.
Пока девочка говорила, мать подала ему сумку и жестом попросила спрятать бумажник. А девочка тут же убежала. Он сначала растерялся, потом склонился перед женщиной и поцеловал ей руку. Женщина со слезами на глазах сказала что-то по-французски, показывая на сумку, и проводила его до дверей магазина.
На улице ему припомнились слова англичанина: «Местные жители благодарны американцам-освободителям...». Он не считал, что дал этой женщине повод быть благодарной. Во всяком случае сам он не имел к этому никакого отношения. Ее благодарность предназначалась кому-то другому. И заставила его увидеть новыми глазами и англичанина, и рядового Билла, и тех солдат, что слушают у камина завывания сестричек Эндрюс...
Он перешел на другую сторону улицы. Двинулся по направлению к зданиям, очертания которых показались на горизонте. И вдруг услышал детский голос. Он обернулся. Та самая девочка, что благодарила его «за свободу», подбежала к нему и протянула книгу, которую он оставил на столике. «Англо-французский словарь» и сумка с колбасами и мясными деликатесами тоже были выражением благодарности...
Стэнли обошел, казалось, весь город. Заходил в церкви, заглядывал во дворики, скрывавшиеся за фасадами зданий, в старые колодцы, пил воду из уличных колонок, собирал листовки, рассыпанные на тротуарах, и пытался прочесть их со словарем. Когда уставал, садился на скамейку и рассматривал деревья. Когда был голоден, открывал ситцевую сумку. Кое-где он видел следы недавних событий. Здания, разрушенные взрывами, пустые глазицы выбитых окон, развороченная гусеницами танков мостовая, таблички на стенах домов, указывающие, как пройти в бомбоубежище. Но больше всего о близости войны свидетельствовали множество французских, американских, британских и канадских военных автомобилей на улицах и патриотическая музыка, звучавшая из громкоговорителей. Уже перед закатом он добрался до небольшого кладбища в саду за лютеранской церковью. За воротами, на специально выделенной территории, находились свежие могилы. Их отделяли от остального кладбища натянутые между деревянными шестами канаты. На канатах висели флаги, у каждой могилы горела свеча и лежал венок, перевязанный бело-красно-синей лентой. Он прошел по аллее вдоль могил. Белые надписи на жестяных, покрытых черной эмалью табличках. Фамилия, имя, возраст и дата смерти — почти все в последние месяцы. Жан, 21 год; Хорст, 25 лет; Поль, 19 лет... Это маленькое кладбище произвело на него самое сильное впечатление.