Биография голода
Шрифт:
Этот трепет мне нравился и напоминал чувство, которое возникало во мне каждый раз, когда я шла знакомым путем к неизведанному, туда, где гулкий, замогильный голос произносил: «Я живу в тебе, помни это!», и у меня от этого дрожали веки широко открытых глаз. В одном я была уверена: что этот говорящий мрак мне не чужд. Если это Бог, значит, Он помещается во мне, если не Бог, значит, что-то, что создано мною и заменяет мне Бога. А в общем, теологические тонкости мало меня волновали: так или иначе, но именно от Бога происходила сила, заставлявшая меня жадно пить из храмового источника, томиться желанием, многократно утоляемым, доходящим до нескончаемого экстаза и все же неудовлетворимым,
Я верила в Бога, частью которого была сама, причем ни с кем об этом не говорила, поскольку хорошо понимала, что в нашем доме эта тема не в чести. То была тайная вера, вера без слов, некая смесь протохристианства с синтоизмом.
Моя жизнь не задалась с самого начала. Я знала, что из Японии мне придется уехать и это обернется крахом. Уже в четыре года я вышла из возраста святой невинности и поняла, что я не божество, хоть Нисиё-сан и уверяла меня в обратном. Если в глубине души у меня еще теплилась уверенность в своей божественной природе, то каждый день в ётиэне и в других местах, где мне приходилось бывать, я получала доказательства того, что в глазах окружающих ничем не отличаюсь от самых обыкновенных людей. Чем больше проходило времени, тем яснее мне становилось, что мои первые шаги не сулят больших успехов.
У меня не было друзей среди одуванчиков, да я и не хотела ни с кем из них дружить. После истории с гимном на меня в группе смотрели косо, а мне на это было наплевать.
К сожалению, убегать я больше не могла и кисла на переменах со всеми вместе. Если замечала свободные качели, спешила влезть на них и уж никому не уступала эту завидную позицию.
Однажды, прохлаждаясь на своем любимом снаряде, я вдруг заметила, что враги окружили меня со всех сторон. Тут были не только мои одноклассники: дети со всей школы, все обитатели нашего квартала в возрасте от трех до шести лет обступили меня и смотрели холодно и неумолимо. Качели, как назло, остановились.
Вся орава набросилась на меня. Сопротивляться было бесполезно, я сдалась, как рок-звезда на растерзание поклонников. Меня повалили на землю, чьи-то руки сорвали с меня одежду. Все происходило в полной тишине. Голую, меня внимательно и все так же молча осмотрели.
Тут с воплем подоспела капральша, увидела, в каком я виде, и накинулась на детей:
– Зачем вы это сделали?
– Хотели посмотреть, правда она вся белая или нет, – ответил кто-то за всех.
Разъяренная капральша кричала, что это очень дурно, что они опозорили свою страну, и все такое прочее. Потом наклонилась надо мной и велела им отдать мне одежду. Дети безропотно повиновались: один принес носок, другая юбку, и так далее, им явно не хотелось расставаться с трофеями, но дисциплина есть дисциплина. Воспитательница надевала на меня предмет за предметом по мере поступления: я была голой и в одном носке, потом голой, в носке и юбке, и так далее, пока не восстановился исходный вид.
Затем дети получили приказ извиниться передо мной и по-военному, на одной ноте, произнесли хором «гомен насаи». Я выслушала их с полным равнодушием.
– Тебе плохо? – спросила меня капральша.
– Нет, – надменно ответила я.
– Может, хочешь пойти домой?
На это я охотно согласилась. Вызвали по телефону маму, и она забрала меня.
Дома и мама, и Нисиё-сан восхищались тем, как стойко я перенесла оскорбление: шок оказался не слишком сильным. Я же смутно догадывалась: будь обидчики постарше, я бы совсем иначе отнеслась к их выходке. А так – меня раздели ровесники, обычная потасовка, ничего страшного.
Несчастье обрушилось на меня в пять лет. Угроза, вот уже два года висевшая над нашими головами, вдруг обрела реальность: мы должны переезжать из Японии в Китай.
И хотя я давно знала, что такой поворот событий неминуем, но оказалась не готова к нему. Да и как можно приготовиться к концу света? Расстаться с Нисиё-сан, со всем здешним совершенством, уехать неведомо куда – от одной этой мысли меня мутило.
Последние дни я прожила с ощущением, что наступает вселенский хаос. Страна, которая без малого полвека со страхом ждала предсказанного страшного землетрясения, не замечала близости катастрофы, меж тем почва под ногами уже дрожала из-за того, что я должна была ее покинуть. Я пребывала в полнейшем смятении. Наконец настала роковая минута: к дому подъехал автомобиль, чтобы увезти нас в аэропорт. Нисиё-сан упала на колени прямо на улице, обняла меня и прижала к сердцу, как родное дитя.
И вот дверца захлопнулась, я сижу в машине и вижу, как Нисиё-сан, не поднимаясь с колен, приникла головой к земле. Она оставалась в такой позе до тех пор, пока мы могли ее видеть. А потом исчезла навсегда.
Так закончилось время моего божественного существования.
Я была так огорчена разлукой со своей японской мамой, что не заметила, как самолет оторвался от родной земли и взмыл в небо.
Воздушная карета миновала Японское море, Южную Корею, Желтое море и приземлилась на чужбине – в Китае.
Для меня весь мир, за исключением Страны Восходящего Солнца, был чужбиной. Но для КНР 1972 года такое определение было и правда самым подходящим.
Этот мир тотального террора и бдительного надзора был совершенно чужим. И хотя мне не пришлось испытать на себе ужасов завершавшейся «культурной революции», хотя по малолетству я почти не соприкасалась с реальностью и не жила, в отличие от родителей, с чувством постоянного омерзения, Пекин все равно представлялся мне этаким глазом циклона.
У меня была на то своя причина: мало того, что эта страна не была Японией, она имела наглость быть полной ее противоположностью. Вместо зеленых гор я получила пустыню Гоби – таков был пекинский климат.
В моей стране всюду была вода, а тут, в Китае, сплошная сушь. Горячий воздух обжигал грудь. При резком переходе от влажности к сухости у меня открылась астма: прежде я не знала, что это такое, теперь же она трепала меня постоянно. Здесь, на чужбине, я буквально задыхалась.
Моя страна, моя Япония – горный сад, царство природы, полное цветов и деревьев. Пекин же – воплощение городского уродства, нагромождение бетонных глыб.
В моей стране жили на воле обезьяны и птицы, рыбы и белки, все в своей стихии. В Пекине встречались только подневольные животные: тяжело нагруженные ослики, впряженные в огромные повозки лошади, свиньи, читавшие свой приговор в глазах голодных людей, с которыми нам не разрешалось общаться.
Моя страна – это Нисиё-сан, моя ласковая японская мамочка, она нежно обнимала меня и говорила со мной на воркующем языке японских женщин и детей. В Пекине ко мне была приставлена товарищ Чжэ, единственной обязанностью которой было расчесывать мне волосы по утрам, она немилосердно дергала их, а разговаривала на антилитературном языке «банды четырех», который относился к китайскому так же, как язык Гитлера к языку Гёте: это было что-то отвратительно булькающее и квакающее.