Биография Стамбула
Шрифт:
Это чувство в моем внутреннем мире смешивалось с чувством вины; получающуюся в результате смесь я называю печалью. Печаль застилает наши глаза и скрывает реальность, облегчая нам жизнь; ее можно сравнить с паром, который оседает на окне, если в комнате кипит чайник, — это сравнение я выбрал еще и потому, что вид запотевшего окна неизменно вызывает у меня печаль. Мне нравится сидеть и смотреть на такое окно, а потом, подойдя к нему, рисовать что-нибудь пальцем на стекле; говоря о печали, я испытываю похожее чувство. Я рисую пальцем на стекле, и моя печаль растворяется и исчезает, а сквозь прочерченные линии становится видно, что происходит там, за окном… Но вид из окна рано или поздно тоже рождает печаль. Настало время разобраться в сути этого чувства, объединившего общей судьбой всех стамбульцев.
10
Печаль
«Хюзюн» (h"uz"un), турецкое слово, означающее «печаль», происходит из арабского языка. В Коране оно употребляется в значении, близком к современному турецкому — в двух айатах как huzn и еще в трех — как hazen. Пророк Мухаммед называет год, в который умерли его жена Хатидже и дядя Эбу Талиб, годом печали, «сент-уль-хюзн», и это подтверждает, что слово обозначало душевную боль, вызванную тяжелой утратой. Согласно тому, что мне довелось прочитать по этой теме, в последующие века значение этого слова в исламской философии развивалось, пока не возникло два довольно отличных друг от друга взгляда на то, что такое печаль.
Согласно одному из них, печаль — следствие чрезмерной привязанности к материальному
Чтобы в полной мере осознать противоречивость понятия, стоящего за словом «хюзюн», вернемся к мнению тех мыслителей, которые не считали печаль чем-то достойным уважения или поэтическим и рассматривали ее как своего рода болезнь. Эль-Кинди [38] полагал, что печаль связана не только с чувством утраты, возникающим, например, после смерти близкого человека, но и с такими болезненными состояниями духа, как гнев, любовь, ненависть и подозрительность. Такого же широкого взгляда на сущность печали придерживался философ и медик Ибн Сина (Авиценна), который советовал врачу для правильного определения диагноза безнадежно влюбленного юноши при подсчете пульса просить больного произносить имя возлюбленной. Этот подход исламских мыслителей классического периода к понятию печали схож с мыслями оксфордского профессора Роберта Бертона, написавшего в начале XVII века странную, но занимательную книгу «Анатомия меланхолии». По сравнению с этим 1500-страничным фолиантом труд Ибн Сины «Фи'ль Хюзн» выглядит тонкой брошюрой. Бертон дает обширный, энциклопедический перечень причин этой напасти: от любви, неудач, дурных поступков и страха смерти до различных блюд и напитков, и предлагает столь же обширный список лекарств от нее: выступая одновременно как философ и как медик, он советует своим читателям искать утешения в здравых суждениях и в труде, вырабатывать в себе стойкость к ударам судьбы, не забывать о нравственности, самодисциплине и воздерживаться от чревоугодия — здесь мы видим, что между взглядами авторов этих книг, принадлежавших к совершенно разным культурам, существует определенное сходство.
38
Эль-Кинди (801–873) — арабский философ.
И хюзюн, и меланхолия ассоциируются с темнотой, с черным цветом (слово «меланхолия», появившееся еще во времена Аристотеля, означает «черная желчь»); и то и другое слово некогда употреблялись в весьма широком значении, в целом означая сильную душевную боль, как сегодня слово «депрессия». Ключевая же разница между значениями этих слов заключается вот в чем: Бертон называл себя меланхоликом с гордостью и полагал, что меланхолия может привести к счастливому одиночеству. Он говорил, что иногда меланхолию нужно принимать с радостью, поскольку она развивает воображение; является ли одиночество ее причиной или следствием — неважно, главное, что меланхолии без одиночества не бывает. Для Эль-Кинди же (который рассматривал печаль и с суфийской точки зрения, то есть как следствие невозможности приблизиться к Аллаху, что является нашей общей целью, и как болезнь), как и вообще для всей классической исламской философии, главную ценность представлял не отдельный человек, а джамаат, община верующих. Печаль оценивалась им с точки зрения интересов общины как чувство, способствующее возвращению человека в джамаат, но в конечном счете, противоречащее духу объединенности общей целью.
Я начал с рассказа о чувстве, наполняющем ребенка, глядящего в запотевшее окно, а сейчас мы переходим к тому главному, что отличает хюзюн от меланхолии: последняя — это переживание одного человека, а та печаль, о которой говорю я, — это гнетущее чувство, объединяющее миллионы людей, все население огромного города — Стамбула.
Прежде чем попытаться рассказать об этой стамбульской печали, не похожей ни на какую другую, напомню, что главная цель художника, рисующего пейзаж, — сделать так, чтобы его картина вызывала у зрителя те же чувства, которые сам пейзаж вызывает у художника. Эта идея была особенно распространена в середине XIX века среди последователей романтизма. Бодлер, говоря о картинах Делакруа, замечает, что более всего его привлекает в них атмосфера меланхолии. Подобно романтикам и, впоследствии, декадентам, он употребляет это слово в несомненно положительном значении. Бодлер записал свои мысли по поводу Делакруа в 1846 году; через шесть лет после этого друг Бодлера, писатель и критик Теофиль Готье, посетил Стамбул. В своей книге «Константинополь», которая оказала сильное влияние на таких стамбульских писателей, как Яхья Кемаль или Ахмед Хамди Танпынар, он пишет, что некоторые виды города чрезвычайно меланхоличны, при этом также употребляя это слово в положительном смысле.
Но я сейчас хочу рассказать не о меланхолии Стамбула, а о той, в чем-то похожей на нее, печали, которую мы, стамбульцы, принимаем с гордостью и переживаем все вместе, сообща. Чтобы почувствовать ее, нужно суметь увидеть ее истоки в городских пейзажах и в моментах, выхваченных из потока городской жизни. Я говорю о рано опускающихся сумерках и об отцах семейств с сумками в руках, спешащих домой по окраинным улочкам, освещенным тусклыми фонарями. Я говорю о пожилых продавцах книг, которые после очередного экономического кризиса, дрожа от холода в своих лавках, целыми днями впустую ждут покупателей; о парикмахерах, жалующихся, что народ стал меньше бриться; о застывших у пустых пристаней старых босфорских пароходах и о матросах, с ведрами в руках моющих палубу, одним глазом поглядывая на стоящий в отдалении черно-белый телевизор и думая о том, что скоро они пойдут в каюту спать; о детях, играющих в футбол на мощенных брусчаткой узких улочках среди машин; о женщинах с платками на головах и с пластиковыми пакетами в руках, молча ждущих
И если вы чувствуете эту печаль, если вы ощущаете ее присутствие в городских пейзажах, на улицах, в людях, то порой она становится почти видимой, куда бы вы ни посмотрели, словно легкая дымка, поднимающаяся над Босфором, когда зимним днем из-за облаков вдруг выглянет солнце.
Здесь становится понятно, что печаль, о которой я говорю, совсем не похожа на меланхолию, свойственную одинокому индивидууму, но сближается с понятием печали, используемым Клодом Леви-Строссом [39] в книге «Печальные тропики». Конечно, Стамбул, лежащий на 41-й параллели, по своему климату и рельефу отличается от тропических городов, и здесь нет такой безысходной нищеты, но ненадежность жизни, отдаленность от центров западной цивилизации и «таинственная атмосфера», затрудняющая западному человеку понимание существующих здесь отношений между людьми, сближает понятия печали Стамбула и той печали (tristesse), о которой Леви-Стросс говорит применительно к тропическим городам. Слово «хюзюн», как и слово tristesse, обозначает не болезненное чувство, от которого страдает один человек, а культуру печали, атмосферу печали, в которой живут миллионы людей.
39
Клод Леви-Стросс (p. 1908) — французский этнолог и социолог.
Главное же различие между словами и теми чувствами, которые они обозначают, заключается не в том, что Стамбул намного богаче, чем Дели или Сан-Паулу (если вы сравните жизнь бедных кварталов этих городов, то найдете довольно много сходства), а в том, что славные времена побед и расцвета османской культуры закончились совсем недавно, и их следы заметны в Стамбуле повсюду. Какими бы забытыми, заброшенными и затерянными среди бетонных коробок ни были эти свидетели былого — не только величественные большие мечети и исторические здания, но и встречающиеся на каждой боковой улочке, на каждом углу арки маленьких акведуков, источники и небольшие мечети, — они вселяют в сердца живущих рядом с ними миллионов людей тоску об ушедшем имперском величии.
Все это совсем не похоже на ситуацию в европейских городах, где исторические здания, сохранившиеся со времен величия рухнувших империй Запада, бережно охраняются как музейные ценности, а горожане с гордостью показывают их приезжим, — стамбульцы просто живут среди своих развалин. Некоторым западным писателям и путешественникам это кажется очаровательным. Но для обитателей города, тонко чувствующих его атмосферу, руины служат напоминанием о том, что былое величие, богатство и культура ушли в прошлое, оставив нам бедность и растерянность. Этими строениями, такими же заброшенными, грязными и пыльными, как и всё вокруг, невозможно гордиться, как невозможно было гордиться особняками, горевшими один за другим в годы моего детства.