Битва в пути
Шрифт:
— Зачем ты так далеко? Иди ко мне! И снова подхватывал ее на руки.
— Усни вот так. Нет, не спи. Думай вместе со мной. Иногда, поставив ее на дорогу, он вдруг начинал пристально разглядывать ее, гладить ее лицо, плечи. Ему то приходило в голову украсить ее волосы рябиновой веткой, то он рвал при лунном свете ромашки, чтобы приколоть к ее платью. Она поражалась той неистраченной наивности чувств, которую обнаруживал этот массивный, тяжеловатый отец троих детей. Глубокая мужская нежность — это было то немногое, в чем ей везло в Жизни, Но такой до неуклюжести робкой и щедрой нежности и такой жадной потребности в ней Тина не видела.
Когда
— Еще…
Он стоял не шевелясь. Так, замерев от счастья, стоит собака под рукой хозяина.
— Митя, можно подумать, что тебя никогда не любили.
— Не всякая любовь дает счастье. Все хотят быть любимыми, но мало кто умеет любить. Моя мать умела любить. Я вот только сейчас понял, на кого ты похожа. Ты похожа на ее портрет, что в детстве висел над моей кроватью.
Он гладил и рассматривал ее лицо. Днем яркость красок лица, синева глаз, золотистая смуглость щек мешали уловить сходство. Но сейчас краски смягчились, превратились в тени и полутени, и омытое лунным светом лицо казалось ему возвращенным из полузабытой и кровной дали. Та же тонкость черт, те же удлиненные глаза и, главное, тот же взгляд, ясный, безмятежный, но затаивший в глубине не то решимость, не то какое-то большое знание, не то готовность к подвигу.
Перед ним отчетливо встало воплощение всего лучшего, что он знал в мире, прибежище и отрада его раннего детства — портрет матери.
— Что бы было, если б мы разминулись? — сказал он. — Ведь мы могли никогда не встретиться! Так никогда и не узнали бы, что такое любовь.
Все пережитое в прошлые годы казалось до жалости односторонним и скудным. Оба подумали о том, что многие люди живут, принимая за любовь признательность и уважение, влечение и случай, привычку и удобство. Обоим стало страшно, что и они могли до конца жизни разделять эту нищенскую участь — так легко разминуться в огромном мире.
Тяжелая от звезд ночь была полна жизни. Кузнечики неумолчно стрекотали на лугу, ветви кустов вздрагивали от чьих-то движений, светлячки горели в траве, старый пень в овраге светился голубоватым светом, и звезды падали наискось.
От скошенного луга пахло не сеном, но той сладкой, влажной прелью, которой отдают только что сваленные, прогретые солнцем травы.
На грудь Тины с размаху прыгнул кузнечик. Бахирев осторожно, двумя пальцами, взял его за ногу. Тот принялся сгибать и разгибать ноги, силясь вырваться.
— Пружинящее шасси для взлета и посадки.
— Ты его придавишь.
— Сегодня?.. Ни одной козявки не поврежу сегодня. Скачи, голенастый!
Кузнечик прыгнул и скрылся в темноте.
Бахирев сорвал крупную ромашку у дороги и удивился прохладе упругих серебристых листьев, бархатистой, как шмель, сердцевине. Ему хотелось сказать об этом Тине, но он не нашел слов и только положил ей цветок на ладонь и взглянул, словно спрашивая о чем-то.
И Типе представился маленький и, как Бахирев, вихрастый мальчик, который однажды вот так же впервые увидит ромашку, удивится и, не умея высказать, так же принесет и положит ей на ладонь белую звезду. И, как ребенка, она спросила Бахирева:
— Что?.. Ну, что?
А он по-прежнему не находил слов.
Странен и чуден был этот мир, где кузнечики прыгали на грудь, неторопливо и наискось падали звезды и Тина неслышно шагала рядом.
С небольшого взгорья открылся город. У склона тянулись палисадники пригорода, а дальше — цепи фонарей и огненная нить моста, брошенная через реку. Они остановились, прижались друг к другу. Город спал. Только они двое не спали. Сонный город принадлежал им.
Все, от запаха присушенной солнцем травы и стрекота кузнечиков до изогнутой огненной нитки моста, проникало не в мозг, а куда-то в кровь, в плоть, в глубину существа.
— Однажды юноша… может быть, еще мальчик, — тихо сказала Тина, — увидит ночь, луну, фонари над рекой, почувствует запах сена, услышит кузнечиков и поймет, что все это он видел тысячу лет назад. И будет спрашивать: когда, где? Он будет наш сын или наш внук. И это все мы с тобой видели в ночь, когда любили друг друга… Это все в нас навсегда.
Дорога казалась им мягкой и мгновенной. Тинин дом выглядывал из ветвей. Они простились у кустов: Тина боялась, чтобы их не увидели в окна. Но когда она уже поднялась на крыльцо, Бахирев подошел и прижался лицом к ее пыльной ноге. Она почувствовала его горячую щеку. Ресницы, трепетавшие у ее колена, показались ей влажными.
Она сразу прошла в ванную, чтобы смыть пыль далекой дороги. Но кожа еще хранила ощущение его щеки и ресниц. Тогда она села на борт ванны, оберегая это место. Она не зажгла огня, и в окно видны были звезды и листья.
«Пройдет тысяча лет, — думала она, — и все, что мы сделали на земле, станет неважным. Есть одно важное, незабываемое, как эти звезды: все лучшее, все любимое, что есть в мире, выпестовать, вырастить, сделать, чтобы Никогда не исчезло».
Она жаждала от него ребенка с такой силой, что жажда превращалась в уверенность, желаемое в осуществленное. Она была уверена, что у нее будет сын, что он уже есть, что мальчик чудесен, как эта ночь, пережитая вместе с его отцом.
«Я так люблю, что передам все, даже веки, даже брови, даже вихор на макушке. И ничего мне больше не надо от этой земли! Он будет лучше Рыжика. Разве она, та женщина, умела так понимать и так любить, разве она могла родить и взрастить ему такого сына?»
Она знала, что вся ее и Володи прошлая жизнь разом рухнула в эту ночь, что много тяжелого ждет впереди, и не боялась ничего. Только бы с ней был ее сын.
Она не верила в бога, но она так хотела сына, что просила на всякий случай: «Бог, или аллах, или кто бы то ни был, но все, что есть на земле доброго и могущественного, сделай, чтобы был мальчик, сын, совсем такой же, как Митя!»
Выйдя из ванны, она вытерлась бережно, словно уже не была сама по себе, а стала лишь сосудом, уготовленным и предназначенным для того, чтобы взрастить и вскормить его сына. Мысленно она просила прощения у Володи: «Я обманывалась сама, но не обманывала тебя. То, чего я не могла дать, я старалась возместить всем, чем могла. Несколько лет ты был моим большим ребенком, но вот приходит мой маленький сын, и я не могу не уйти к нему от тебя».
Сесть и написать. Она присела к столу, взяла бумагу. Нет, написать нельзя! Об этом можно только сказать. Поехать к нему! Как молено скорее. Завтра же. Каждый час лжи был пыткой. Скорее! Но как же он? Сейчас, перед самой защитой диссертации, сказать Володе обо всем» случившемся — значило сорвать защиту. Дождаться, пока он защитит, вернется домой? Неужели уже началось то самое, чего она боялась, — жизнь во лжи и смятении? Но так велико было счастье этой ночи, что оно отодвигало и смывало все: «Я потом обдумаю. Я сделаю, чтобы все было хорошо».