Битва в пути
Шрифт:
Рославлев сидел полуотвернувшись, ощетинив брови и спрятав за ними взгляд. «И смотреть на меня не хочет», — понял Бахирев. Но брови дрогнули. Взывающие к глубинам человеческой совести глаза на миг взглянули с гневом, укоризной и даже с какой-то наивной обидой. «Мы за тебя горой, мы к тебе с полной душой, как к лучшему из нас, а ты мордой в грязь!» —
Он встал за стол Вальгана и взглянул в окно. Мягко золотились дымы и облака. Острый отсвет зари зажег высокие трубы, и они заалели в высокой голубизне. Все в искрах и солнечных бликах сияли травы. Заря плескалась в реке. Перед ним лежал завод с Тининой картины, золотой и розовый, словно вышедший из мойки под давлением в несколько атмосфер и ополоснутый самою зарей. Он на мгновение смежил веки, пересилил себя и заговорил:
— Позавчера я получил приказы и сделал первую приблизительную наметку. Прошу обсудить, товарищи.
Все заметили минутную заминку и ждали, что будет дальше. Но он говорил спокойно. Он не был ни подавлен, ни развязен, не каялся безмолвно и не делал вида, что ничего не произошло. Он уже был полностью поглощен делом. Он приколол кнопками к стене свои схемы и говорил о своем замысле, с каждой минутой сильнее увлекаясь сам и увлекая других:
— Передача производства топливной аппаратуры и моторов специализированным заводам и расширение производства дают возможность для такой массовости потока, когда сам поток будет снашивать, смывать оснастку и тем способствовать самообновлению! Исчезнет консервативность, неизбежная при поточном производстве средней массовости. В полной мере выявится та прогрессивная сущность поточно-массового производства, которая заложена в потоке великой массовости.
Он развертывал перед ними свои планы, захватывал ими и, несмотря ни на что, заставлял уважать себя, человека со страстями, с ошибками, но с великой преданностью общему делу и с несгибаемой силой преодоления. Острое житейское любопытство постепенно гасло во многих глазах, сменяясь углубленным интересом к задачам будущего.
Чубасов слушал нового директора и дивился ему. Что стояло за этой увлекающей речью? Скрытность и редкое самообладание? Может быть, поза гордеца, который не хочет, чтоб его увидели ослабевшим, раздавленным? Нет. Не было ни роли, ни позы, ни скрытности. В лице, перевернувшемся за сутки, в том, как он сказал Чубасову: «Что же у меня еще остается?» — открытая и не стыдящаяся себя скорбь. Он естествен в каждом слове, в каждом порыве.
Чубасов понял — он и тут верен себе. Все преодолевающее, самозабвенное увлечение делом уже захватило его, подняло над самим собой и над собственными ошибками.
Бледное лицо Бахирева, казалось, говорило ему: «Я лишился многого. И все же ничто не может лишить никого из нас чести и радости быть людьми доброй воли, бойцами доброго оружия, победителями в трудной борьбе за счастье двух с половиной миллиардов живущих на земле».
И, глядя на это лицо борца, на эти стянутые узлом к переносью, круто изогнутые и разлетающиеся к вискам брови, на вихор, словно вздыбленный от избытка сдержанной энергии, на плечи атлета, Чубасов думал о том, как трудно еще даже такую благотворную, но подчас захлебывающуюся от собственного избытка силу направить по верному руслу, чтоб текла, не теряя мощи и на допуская опустошительных разливов. Сколько для этого надо зоркости взгляда, точности шага и верности намеченной цели!
***