Битва в пути
Шрифт:
«Дочуренок! — писал ей отец. — А наша мама нас с тобой обогнала. Наша мама ходила в разведку и раздобыла очень важные сведения, и ей объявили в приказе благодарность. Вот какая у нас с тобой мама, дочуренок Я уверен, что ты очень хорошо учишься и что тебя все любят, потому что у таких мам, как наша, не бывает плохих дочек».
Она изо всех сил старалась быть хорошей, и ее действительно все любили.
В Тинину квартиру вселили демобилизованного офицера. Он был очень вежливый, обращался с Тиной как со взрослой.
— Вы разрешите мне работать
Так же, как и папа, он целыми днями не бывал дома, а ночами долго работал.
Тина читала ему письма родителей, он слушал внимательно и говорил кратко, суховато, но очень серьезно, как со взрослой:
— Ваши родители — великолепные люди. Подлинный золотой фонд.
И Тине было приятно слышать эти слова, хотя она не вполне понимала, что такое «золотой фонд».
Тина посылала посылки, письма и ждала и жила непоколебимой уверенностью в том, что мать и отец могут появиться на пороге каждую минуту.
Но они не приезжали. Перестали приходить письмa. Однажды, когда она пришла из школы, ей сказали, что Василиса Власьевна заболела и ее нельзя тревожить.
Все было странно в этот день. Приходили знакомые, переговаривались, ласкали ее и уходили. Непонятный шум то и дело слышался на лестнице. Она вышла. Ее школьные подруги гурьбой стояли на лестничной площадке и спорили о чем-то. Увидев ее, они дружно заплакали…
Она ворвалась в кухню. Василиса Власьевна лежала растерзанная, опухшая, заплаканная. Тина бросилась к ней.
— Мама?! Папа?! Что?! Где?! Говорите!! Говорите же! Мама?! Папа?!
— Оба!! Милушка мол! Оба! — зарыдав, крикнула Василиса Власьевна. — Как жили, голуби, душеньки, неразлучные, так неразлучно и померли!
Ей назначили пенсию за отца и мать. Ее прикрепили к хорошему военному магазину и к хорошей столовой.
Внешне все в ее жизни осталось по-прежнему, хотя она знала, что теперь она не просто девочка, а сирота. Через год к ней зашел молодой военный и сказал, что он папин шофер и был с папой и мамой, когда их машина нарвалась на фашистскую засаду.
— И село веселое было… Вишенки называлось…
Он кратко рассказал об их гибели, а потом вынул из кармана по-особенному отчетливую и блестящую фотографию, бережно завернутую в бумагу, подал ее Тине.
Фотография изображала добродушного мужчину, который сидел на диване и держал на коленях двух хорошеньких девочек, одетых в одинаковые нарядные платья. Смеющаяся женщина сидела на ручке дивана и обнимала шею мужчины, а маленький щенок с веселой мордой и раздвоенным хвостом стоял на задних лапках, упираясь передними в колени мужчине.
Тина сообразила, что два хвоста у щенка получились оттого, что он слишком быстро махал им.
— Этот, — сказал шофер Костя, усмехнулся кривой улыбкой и ткнул пальцем в мужчину. — Отто Либерзах.
Незнакомое имя вылетело, как ругань, из искривленных усмешкой губ.
— Что «этот»? — не поняла Тина.
— Ну… он… застрелил и его и ее… а меня, как я кинулся на подмогу, подранил. Врукопашную схватились. Я его за шинель ухватил… Он шинель скинул и ушел. Однако я его еще достигну! Я ему еще этот документ предъявлю!..
Он снова засмеялся, нехорошо ощерив белые зубы, аккуратно завернул фотографию и спрятал ее в карман,
— А это… чьи… там… девочки? — прерывистым голосом спросила Тина, хотя на фотографии все было яснее ясного.
— Его отродье, Отто-Либерзаково, — отчетливо сказал шофер.
Тина плакала без слез и без звуков, одним дыханием. Мир был непонятен. Этот веселый мужчина, у которого были две девочки и щенок, мужчина, ласковый даже к маленькой собаке с двойным хвостом, почему-то пришел в деревню Вишенки и убил их: маму—маленькую, всегда ласковую, веселую, и папу — доброго, большого, кудрявого…
Шофер уехал, а Тина легла в постель и лежала, как больная, не раздеваясь и не зажигая огня.
«Убей его!» — такие плакаты не раз видела она на стеках. Они звали убить неопределенного фашиста, гадкого, но нереального.
Не со злобой, но с жаждой справедливого возмездия думала теперь Тина о том, чтобы убить не немца вообще, но немца Отто Либерзака, и его девочек, и его жену, и всех их, кроме маленькой собачонки с раздвоенным смешным хвостом. Убить лицом к лицу, штыком в самое сердце…
То особое чувство сиротства, которое охватило ее после смерти родителей, не проходило, а разрасталось. Оно пронизывало каждый час Тининой жизни. Оно становилось судьбой.
Сирота… Что это? Слово, такое же, как тысячи других слов, как — «дерево», «дом», «девочка»? Нет, это имя неотступной беды, имя судьбы, надломленной у корня.
Тине было легче лишь рядом с Власьевной. У старухи отнялась правая рука, одною левой она прибивала Тинины похвальные грамоты над свой кроватью, под пыльными иконами. Но вскоре не стало и Власьевны.
Иногда Тинины подруги, торопясь домой, твердили: «Дома ждут. Дома заругают». Тине представлялось счастьем, что кто-то может бранить за опоздание. Ее никто не ждал и никто не бранил.
В семьях подруг Тину встречали ласково. Но как ни привечали ее чужие мамы и папы, она знала — захлопнется дверь и они останутся все вместе и в тихом уюте своих гнезд забудут о ней, а она уйдет в пустоту и будет одна.
Она открывала входную дверь и останавливалась на пороге темной прихожей. Иногда у нее не хватало сил переступить этот порог. В поздние часы, когда нельзя уже было снова пойти к подругам, она шла на улицу. Она полюбила смотреть в чужие окна. Вот в щель меж занавесями видно, как мальчик моет шею, а рядом стоит женщина с полотенцем — мама. А вот мужчина, лежа на диване, читает газету, маленькая девочка, озорничая, тянет за край газеты, а женщина у стола перетирает чашки и ласково-лукаво поглядывает на них обоих. Захватывающим дух счастьем веяло на Ткну от этих картин. Желанен и недоступен был мягкий свет чужих абажуров за дымкой занавесей.