Битые козыри
Шрифт:
— Правда? — все еще недоверчиво спросила Рэти. Она знала, что он никогда не лжет, но что-то мешало ей верить ему до конца.
— Правда, Рэти. Правда, моя любимая. И никакой глупости ты не делаешь. Как и я, когда целую тебя. Я не отказываюсь от своих идей, но это не имеет никакого отношения к оценке твоих поступков. Мы — дети природы. Пусть бунтующие, но все же дети и не можем не жить по ее законам. Мы едим, дышим, спим, любим друг друга — как же я мог бы упрекнуть тебя, усомниться в законности твоего желания стать матерью? У тебя будет ребенок, и ты… мы будем счастливы.
«Как
— Сначала ты хотел сказать, что только я буду счастлива. Потом поправился и сказал «мы». Ты уверен в этом «мы»?
Лайту не пришлось кривить душой, чтобы убедить ее в своей любви к ней и к будущему ребенку. Он старался не выдать той острой боли, которую она ему причинила, того борения мыслей и чувств, которое переживал, и она поверила ему, затихла в его объятиях. Безмятежная улыбка снова осветила ее лицо.
«А когда она узнает, что в этот вечер я уже принял решение, что я не говорил ей правды, она возненавидит меня. Или поймет и простит? Для меня это уже не будет иметь никакого значения. А сейчас?.. Ведь еще не поздно все изменить. Лишиться ее, когда она стала моей навсегда, разве это не безумие? Но иначе я не могу. Никто, кроме меня, не сможет сделать того, что необходимо. Именно теперь я должен так поступить. Должен! Должен остаться верным своему разуму. Должен подавить этот натиск инстинктов. Должен. Хотя бы для того, чтобы не презирать себя, если останусь в живых».
— Странно, как все изменилось, — задумчиво говорила Рэти. — Мне не хочется с тобой расставаться. Мы улетим куда-нибудь подальше от всех людей и будем только вдвоем — ты и я. Мне никого больше не хочется видеть.
— После поездки в Кокервиль мы так и сделаем, — пообещал Лайт.
— Ни в какой Кокервиль я не поеду.
— Мы должны поехать, Рэти.
Она снова отстранилась и удивленно на него посмотрела:
— Это еще почему? С каких пор мы кому-то что-то должны? Разве не ты ругал последними словами моего пра-пра?
— И тем не менее мы поедем.
— Глупости! Жить сейчас в том бедламе, смотреть на противные морды! И думать не хочу.
— И все же ехать придется, — тихо, но твердо сказал Лайт. — Не будем ссориться из-за пустяков, речь идет о нескольких днях.
— Ты от меня что-то скрываешь. Почему ты вдруг так захотел лететь в этот космический бордель? И не ври, пожалуйста, что из простого любопытства.
— Я не буду врать… Просто я не могу сейчас сказать тебе всей правды.
— Это еще почему?
— Доверься мне. Так нужно. Когда ты узнаешь, поймешь, что иначе я не мог…
Лайт чувствовал, что все больше запутывается, и еще сильнее это чувствовала Рэти.
— Я свяжусь с пра-пра и скажу, чтобы он нас извинил, но прибыть к нему мы не можем.
— Ты этого не сделаешь, Рэти.
— Сделаю! — В спор вступило непробиваемое упрямство Рэти. — Если не скажешь всей правды.
— Всю не скажу. Но если я не отправлюсь в Кокервиль, это может очень плохо кончиться для нас обоих. Я не уверен, что останусь в живых. Больше я тебе ничего не скажу.
Рэти испугалась. Она обхватила его руками, как будто заслоняя от неведомой опасности, прижалась к нему и согласилась:
— Хорошо, Гарри. Мы полетим. Мы будем делать все, что ты скажешь. Я верю. Я люблю тебя.
20
Лайт открыл глаза. Кончился последний сон его жизни. Больше ему спать не придется. Уже втянулись в свои гнезда хлопотливые руки манипуляторов, скрылась аппаратура, производившая витаген, отключились контрольные приборы, следившие за формированием каждой клетки. Лабораторное святилище превратилось в обыкновенную комнату, залитую солнечным светом.
Лайт посмотрел на свои руки, сплел пальцы. Да, это были его пальцы, его коротко остриженные ногти. Он подошел к зеркалу и долго, придирчиво разглядывал знакомые морщинки, медленно переводя глаза с одной черты лица на другую. Нет, никаких изменений он не нашел. Все осталось таким же, как было четыре дня назад — в последний день его человеческого бытия.
Все… Лайт усмехнулся. Он ощущал температуру воздуха, но ощущение было спокойно регистрирующим, «как у термометра», подумал Лайт. Для витагена сто градусов жары или мороза были одинаково безразличными. Да и воздуха могло не быть вовсе. Грудная клетка ритмично расширялась, имитируя дыхание, но воздух не проникал в легкие, чтобы обогатить кровь кислородом, потому что не было ни легких, ни крови. Лайту не нужно было ничего, кроме света. Непрерывно поступавшие на поверхность кожи фотоны заряжали его энергией.
Лайт знал, что его рот, язык, зубы больше не будут перемалывать пищу и станут выполнять только самую высокую и важную функцию человеческого разума — производить слова, формулировать мысли. Лайт поднял руку и убедился, что его мышцы совсем иначе воспринимают механические нагрузки. Рука будто покоилась на подставке и опустилась не потому, что устала, а только по велению того участка мозга, который определял целесообразность тех или иных жестов.
Во всех этих странностях не было ничего неожиданного. Все было так как предвиделось. Лайт не удивлялся, просто его сознание привыкало к новому, и это давалось нелегко, Он все знал заранее, знал теоретически, но как совместятся новые условия существования с его, Гарри Лайта, личностью, этого он знать не мог.
Необычайной была ясность мысли. Лайт одинаково легко вспоминал прошлое, оценивал настоящее, заглядывал в будущее. Он понимал, что вместе с комплексом инстинктов должен был утратить эмоции, и теперь прислушивался к чувствам…
Можно было перечислить потери. Исчез страх, охвативший его, когда за ним захлопнулась дверь камеры синтеза. И не пришла радость, которую должно было вызвать возвращение к новой жизни, возвращение, остававшееся гипотетическим до последнего часа. Лайт вспомнил Рэти. Любовь к ней, тревога о будущем ребенке чуть было не удержали его от решительного шага. Не было теперь ни любви, ни тревоги…