Благоволительницы
Шрифт:
Зондеркоманда устроилась в наполовину разрушенном крыле советской военной базы; часть помещений была вполне пригодна для работы, другие давно стояли заколоченными. Меня проводили к начальнику команды, щуплому австрийцу с подстриженными, как у фюрера, усиками, штурмбанфюреру Алоису Перштереру. Он служил в СД, был начальником одного из управлений в Гамбурге, где в то самое время Биркамп руководил крипо; но дружеских отношений они, кажется, не сохранили. Перштерер коротко обрисовал мне ситуацию: в Прохладном тайлькоманда расстреляла кабардинцев и балкарцев, связанных с большевистскими властями, евреев и партизан; в Моздоке LII корпус передал им несколько подозрительных личностей, но ничего серьезного пока не предпринималось. Имеются сведения об областном еврейском колхозе; идут поиски, меры примут. Тем не менее партизан в этих краях не так уж много, а коренное население в зоне боевых действий, насколько можно судить, настроено к красным враждебно. Я полюбопытствовал, как складываются его отношения с вермахтом. «Даже не скажу, что средне, – отозвался он, помолчав. – Они нас просто игнорируют». – «Да, их занимает только срыв наступления». Я переночевал в Моздоке на раскладушке в одном из кабинетов и утром двинулся в обратный путь. Перштерер звал меня в Прохладный посмотреть, как работает грузовик с газовой камерой, но я лишь вежливо поблагодарил. В Ворошиловске я представился доктору Леечу, офицеру в возрасте, с узким прямоугольным лицом, седеющими волосами и недовольно надутыми губами. Он прочел мой рапорт и теперь хотел поговорить со мной лично. Я поделился с ним впечатлениями о состоянии духа людей вермахта. «Да, – признал он наконец, – вы совершенно правы. Именно поэтому я думаю, что очень важно укрепить наши связи с ними. Отношениями с ОКХГ я займусь сам, но, кроме того, считаю нужным направить дельного офицера-координатора в Пятигорск в контрразведку АОК и собирался попросить вас потрудиться на этом посту». Я с минуту колебался, задаваясь вопросом, сам ли он додумался до этого или же эту мысль подал ему в мое отсутствие Прилль. В конце концов я отважился: «Меня не слишком жалуют в 12-й айнзатцкоманде. Я поссорился с одним из их офицеров, боюсь, как бы не возникли дополнительные сложности». – «Не волнуйтесь. Вы нечасто будете контактировать с ними. Поселитесь в АОК, а докладывать обо всем будете непосредственно мне».
Итак, я снова очутился в Пятигорске. Квартиру мне предоставили в некотором отдалении от центра, в санатории у подножия Машука, это была самая высокая часть города. Французское окно выходило на балкончик, откуда видны были маленькая китайская беседка и редкие деревья на голой вершине горы Горячей, равнина, а за ней – вулканы, окутанные туманом. Наклонившись и подавшись вперед, над крышей я мог увидеть и часть горы Машук, мимо которой почти вровень со мной проплывали облака. Ночью прошел дождь, воздух был свежим и ароматным. Перед тем как отправиться в АОК на встречу с оберстом фон Гильсой и его коллегами, я решил прогуляться. Длинная мощеная аллея поднималась по склону горы от центра города, за памятником Ленину приходилось идти вверх по крутым ступеням, выше, за ваннами, за рядами молодых дубков и пахучих сосен, склон делался более пологим. По левую руку от меня остался санаторий «Лермонтов», где разместились фон Клейст и его штаб. Аллея перешла в широкую дорогу, огибавшую Машук и связывавшую несколько санаториев, здесь я повернул к небольшому павильону «Эолова арфа», откуда открывалась роскошная панорама южной части равнины, на которой какими-то фантастическими горбами высились вулканы – один, еще один, и еще, и еще, потухшие, безобидные. Справа на влажных крышах домов, утопавших в зелени, блестело солнце; вдалеке бродили тучи, скрывавшие Кавказский хребет. За моей спиной раздался радостный голос: «Ауэ! И давно вы тут?» Я оглянулся: ко мне спешил улыбающийся Фосс. Я горячо пожал ему руку. «Я только что приехал. Меня прикрепили к АОК в качестве офицера связи». – «О, прекрасно! Я ведь тоже в АОК. Вы уже обедали?» – «Нет еще». – «Тогда за мной. Как раз поблизости, внизу, имеется отличная закусочная». Он зашагал по узкой каменистой тропе, высеченной в скале, я за ним. В верхней части ущелья, разделяющего гору Горячую и Михайловский отрог Машука, высилась длинная галерея с колоннами розового гранита в итальянском стиле, удивительным образом сочетающем легкость и основательность. «Академическая галерея», – указал мне Фосс. «Ах! – воскликнул я, оживившись. – Это же бывшая Елизаветинская галерея! Там Печорин впервые увидел княжну Мери». Фосс расхохотался: «Так вы знаете Лермонтова? В Пятигорске его читают все». – «Конечно! Когда-то я не расставался с “Героем нашего времени”». Дорога привела нас к крылу гале реи с минеральным источником внутри. Изувеченные
Вечером в столовой я убедился, что Пятигорск – действительно место встреч: сидя за столом с другими офицерами, я заметил доктора Хоенэгга, того самого веселого и несколько циничного военного врача, с которым я познакомился в поезде Харьков–Симферополь. Я поспешил поздороваться с ним: «Не могу не отметить, герр оберст-арцт, что генерал фон Клейст окружает себя лучшими людьми». Он встал, пожал мне руку: «Да, но я не при генерал-оберсте фон Клейсте, а по-прежнему в 6-й армии с генералом Паулюсом». – «Тогда почему вы в Пятигорске?» – «ОКХ решил воспользоваться инфраструктурой КМВ и организовать общеармейскую медицинскую конференцию. Обменяться информацией, иными словами, порассказать об ужасных случаях из собственной практики». – «Убежден, что по этой части вы заткнете за пояс всех остальных». – «Слушайте, я ужинаю с коллегами, но потом, если вы не против, приглашаю вас к себе на коньяк». Я поужинал с офицерами абвера. Люди они были трезвомыслящие, симпатичные, но настроенные не менее критично, чем их товарищ из Моздока. Кое-кто утверждал, что если мы в ближайшее время не возьмем Сталинград, то проиграем войну; фон Гильса потягивал французское вино и не спорил. После ужина я в одиночестве прогулялся по парку «Цветник» за Лермонтовской галереей, причудливым, бледно-голубым павильоном в средневековом стиле с остроконечными башенками и розовыми, красными и белыми арочными окнами, – как ни странно, здесь такая эклектика казалась вполне уместной. Какое-то время я курил, рассеянно глядя на увядшие тюльпаны, после чего поднялся по склону до санатория и постучал к Хоенэггу. Он валялся на диване, разутый, скрестив руки на толстом, круглом животе. «Извините, что не встаю». Он кивком указал на столик. «Коньяк там. Плеснете мне?» Я наполнил стаканчики, протянул ему один и опустился на стул, закинув ногу на ногу. «Ну и что же самое ужасное из вашей практики?» Он отмахнулся: «Человек, конечно!» – «Я имел в виду медицинские случаи». – «Ужасные случаи в медицинской практике интереса не представляют. Но иногда сталкиваешься с тем, что просто уму непостижимо и совершенно переворачивает представления о возможностях нашего бедного организма». – «Например?» – «Небольшой осколок ранит солдата в икру, задевая артерию, и солдат, оставаясь в строю, умирает за две минуты, вся кровь вытекает в сапог, а он этого даже не замечает. У другого пуля проходит навылет от виска до виска, и что же? Встает и сам является в медпункт». – «Мы – пыль и прах», – заключил я. «Точно». Я попробовал коньяк – армянский, сладковатый на вкус, но пить можно. «Вы уж простите, – произнес он, не поворачивая головы, – но я не нашел “Реми-Мартэн” в этом диком городе. Так вот, возвращаясь к нашей теме: почти всем моим коллегам известны подобные казусы. Впрочем, ничего особо нового тут нет: я читал мемуары военного врача Великой армии, он описывает похожие факты. Но все-таки мы теряем слишком много людей. С тысяча восемьсот двенадцатого года успешно развивалась не только военная медицина, но и механизмы уничтожения. И мы всегда отстаем. Но мало-помалу мы совершенствуемся, не побоюсь сказать, что Гатлинг сделал больше для современной хирургии, чем Дюпюитрен». – «Но вы творите настоящие чудеса». Он вздохнул: «Может быть, может быть. Знаете, я теперь не оперирую беременных женщин. Меня слишком удручает мысль, что ждет их плод». – «Умирает лишь то, что рождается, – продекламировал я. – У рождения долг перед смертью». Он даже вскрикнул, подскочил и залпом проглотил коньяк. «Вот что мне в вас нравится, гауптштурмфюрер! Член СД, цитирующий Тертуллиана, а не Розенберга или Ганса Франка, – это необыкновенно приятно. Но я слегка покритикую ваш перевод. Mutuum debitum est nativitati cum mortalitate, я бы перевел так: “Рождение должно смерти, а смерть рождению” или еще лучше: “Рождение и смерть взаимные кредиторы”». – «Вы, безусловно, правы. Я всегда был сильнее в греческом. У меня есть друг, лингвист, я спрошу у него». Доктор снова протянул мне свой стакан, я подлил ему коньяку. «К вопросу о морали, – пошутил он, – вы продолжаете убивать бедных беззащитных людей?» Я, не поднимаясь, протянул ему стакан. «Следуя вашей философии, доктор, я перестал страдать. И не забывайте, теперь я только офицер связи, чему очень рад. Я лишь наблюдаю и ни в чем не участвую, предпочитаю именно такую позицию». – «Хорошего врача из вас не получилось бы. Наблюдению без практики грош цена». – «Потому-то я и выбрал профессию юриста». Я поднялся и открыл балкон. Воздух был теплый, но звезд не было видно, я ощутил приближение дождя. В листве шумел легкий ветерок. Я повернулся, Хоенэгг, расстегнув мундир, снова растянулся на диване. «Единственное, что могу вам сказать, – я остановился перед ним, – некоторые из моих дорогих коллег здесь отъявленные мерзавцы». – «Ни секунды не сомневаюсь. Это общий недостаток тех, кто практикует, не наблюдая. То же самое происходит и с медиками». Я машинально крутил в пальцах свой стаканчик и вдруг ощутил собственное ничтожество, а вслед за тем ужасную тяжесть. Я допил коньяк: «Вы тут надолго?» – «У нас предполагается две сессии: сейчас мы обсуждаем ранения, а в конце месяца соберемся, чтобы поговорить о заболеваниях. День будет посвящен венерологическим инфекциям, два следующих – вшам и чесотке». – «Тогда мы еще увидимся. Доброй ночи, доктор». Мы пожали друг другу руки. «Вы простите меня, если я полежу», – обронил он.
Коньяк Хоенэгга оказался плохим дижестивом: едва я вошел к себе в комнату, как меня вырвало. Позывы начались настолько внезапно, что я не успел даже добежать до ванной. У меня мелькнула мысль вернуться к Хоенэггу, пропустить еще стаканчик и заодно проконсультироваться с ним; но вместо этого я прополоскал рот, выкурил сигарету и завалился спать. Назавтра мне обязательно надо было явиться в штаб команды с визитом вежливости: ждали оберфюрера Биркампа. Я пришел к одиннадцати часам. С бульвара хорошо видны были зубчатые гребни Бештау, возвышающегося над городом подобно идолу-хранителю; дождь прекратился, но воздух был по-прежнему свежим. В штабе меня проинформировали, что Мюллер занят разговором с Биркампом. Я ждал на крыльце, наблюдая, как шофер смывает грязь с бампера и колес «заурера». Я еще не видел, как он устроен, и, заметив, что задняя дверь открыта, из любопытства приблизился и заглянул внутрь. Смрад, зловонные лужи блевотины, экскрементов и мочи заставили меня отпрянуть, я зашелся в кашле. Шофер сказал что-то по-русски, я разобрал: «Каждый раз грязный», но смысла не понял. Боец орпо, наверняка фольксдойче, слонявшийся поблизости, перевел мне: «Он жалуется, что все время так, герр гауптштурмфюрер, очень грязно, но скоро кузов должны переделать, пол наклонят и посередине сделают небольшой люк. Убирать станет проще». – «Он русский?» – «Кто, Зайцев? Казак, герр гауптштурмфюрер, их здесь полно». Я поднялся на крыльцо и закурил, но тут меня вызвали, и сигарету пришлось выкинуть. Мюллер принимал меня вместе с Биркампом. Поздоровавшись, я сообщил Мюллеру, с какой целью меня командировали в Пятигорск. «Да-да, – подтвердил Мюллер, – оберфюрер мне уже все объяснил». Мюллер и Биркамп задавали вопросы, а я рассказывал об упаднических настроениях среди армейских офицеров. Биркамп пожал плечами: «Солдаты всегда были пессимистами. И раньше еще, в Рейнской области и Судетах, они вели себя совершенно по-бабски. Они так и не осознали, насколько сильны воля фюрера и национал-социализм. Меня интересует другое: вы в курсе истории о военном управлении?» – «Нет, оберфюрер. О чем речь?» – «Распространился слух, что фюрер ратует за смену гражданской администрации на Кавказе на военную. Но официального подтверждения мы не имеем. В ОКХГ от разъяснений уклоняются». – «Я постараюсь узнать в АОК, оберфюрер». Мы обменялись еще парой фраз, и меня отпустили. В коридоре я столкнулся с Туреком. Он смерил меня презрительным взглядом и процедил: «А, Papiersoldat, воин бумажного фронта! А ты времени даром не теряешь». По-видимому, Биркамп успел побеседовать с ним. Улыбнувшись, я любезно ответил: «Гауптштурмфюрер, я всегда к вашим услугам». Он злобно посмотрел на меня и скрылся в одной из комнат. Ну вот, подумал я, до чего легко нажить себе врага.
В АОК я добился встречи с фон Гильсой и задал ему вопрос, интересовавший Биркампа. «Верно, это обсуждается, – признал Гильса, – но детали мне пока неизвестны». – «И что же тогда произойдет с рейхскомиссариатом?» – «Учреждение рейхскомиссариата отсрочено». – «А почему представители СП и СД ни о чем не осведомлены?» – «Не могу вам сказать. Я сам жду дополнительной информации. Вы ведь знаете, что такие вещи в ведении ОКХГ. Биркампу следовало обратиться непосредственно к ним». Я покинул кабинет с ощущением, что фон Гильса о многом умалчивает. Затем я составил короткое донесение Леечу и Биркампу. Собственно, именно в этом и заключалась моя нынешняя работа: абвер направлял мне копии своих отчетов, связанных, главным образом, с партизанским движением, я дополнял их сведениями, почерпнутыми из разговоров – по большей степени в столовой, и отсылал в Ворошиловск; взамен я получал отчеты для Гильсы и его коллег. Таким образом, рапорты о деятельности 12-й айнзатцкоманды, базировавшейся в пятистах метрах от АОК, вначале уходили в Ворошиловск, затем, вместе с донесениями зондеркоманды 10-б (прочие команды действовали в зоне операций или в тылу 17-й армии), частично возвращались ко мне, а я уже передавал их в контрразведку. Само собой разумеется, айнзатцкоманда все это время поддерживала и прямые отношения с АОК. Работы у меня было не слишком много, и я охотно этим пользовался: Пятигорск оказался очень приятным городом с множеством весьма любопытных мест. В компании интересующегося всем на свете Фосса я посетил краеведческий музей, расположенный напротив почты и парка «Цветник», чуть ниже гостиницы «Бристоль». Там экспонировалась прекрасная коллекция, собранная Кавказским горным обществом, ассоциацией натуралистов-любителей, отчаянных энтузиастов, десятилетиями привозивших из экспедиций соломенные чучела, минералы, черепа, растения, засушенные цветы; кроме того, в музее хранились предметы из древних могильников и языческие каменные идолы; трогательные черно-белые фотографии элегантных, в галстуках, твердых стоячих воротничках и канотье, господ, стоявших на крутой горной вершине; и, наконец, живо напомнившие мне отцовский кабинет витрины с бабочками. Витрины занимали целую стену, и каждый из сотен экземпляров сопровождался ярлыком с научным названием, местом обитания, датой поимки и именем поймавшего. Здесь были бабочки из Кисловодска, Адыгеи, Чечни, даже из Дагестана и Аджарии, пойманные в 1923, 1915, 1909 годах. По вечерам мы иногда забредали в недавно открытый вермахтом Театр оперетты, еще одно причудливое здание, украшенное гирляндами и квадратными панно из красной керамики с изображениями книг, свитков и музыкальных инструментов, а затем ужинали или в офицерской столовой, или в кафе, или в казино, бывшей «Ресторации», где Печорин встретился с княжной Мери и где, как сообщала табличка, которую перевел мне Фосс, Лев Толстой праздновал свое двадцатипятилетие. При большевиках там размещался Государственный центральный бальнеологический институт, об этом извещала впечатляющая надпись, выполненная золочеными буквами на фронтоне, прямо над массивными колоннами. Надпись вермахт оставил на месте, но вернул зданию первоначальное предназначение, и здесь опять пили сухое кахетинское вино, ели шашлык и даже дичь. Именно здесь я познакомил Фосса с Хоенэггом, и они целый вечер напролет обсуждали названия болезней в пяти языках.
К середине месяца депеша из группы армий несколько прояснила ситуацию. Фюрер на самом деле одобрил учреждение военной власти в регионе Кубань–Кавказ, руководство принимала ОКХГ-А во главе с генералом кавалерии Эрнстом Кестрингом. Создание рейхскомиссариата было отложено на неопределенное время. Неожиданностью стал и приказ ОКХ, отданный ОКХГ-А, о формировании для казаков и горных народов автономных территориальных единиц; колхозы прекращали существование, принуждение к работам запрещалось – это был полный отказ от политики, проводившейся нами на Украине. Слишком умно, чтобы быть правдой, думал я. Меня срочно потребовали в Ворошиловск на совещание: глава ХССП намеревался обсудить новые постановления. Присутствовали все начальники команд и почти все их помощники. Корсеман нервничал. «Уму непостижимо, фюрер принял решение еще в начале августа, а меня о нем уведомили только вчера. Возмутительно!» – «По-видимому, ОКХ опасается активности СС», – начал Биркамп. «Но почему же? – жалобно возразил Корсеман. – Мы же так плодотворно сотрудничаем». – «СС долго налаживала контакты с назначенным рейхскомиссаром. Теперь все ее труды насмарку». – «Ходят слухи, – подхватил заменивший Брауне Шульц, за упитанность прозванный поросенком, – что вермахт контролирует нефтяные скважины в Майкопе». – «Мне бы хотелось обратить ваше внимание, бригадефюрер, – добавил Биркамп, адресуясь к Корсеману, – на то, что, если полномочия этих “местных органов самоуправления” будут утверждены, они станут проверять деятельность полиции в своих округах. Это, с нашей точки зрения, неприемлемо». Некоторое время разговор продолжался в том же духе, и все сошлись на том, что СС просто-напросто одурачили. Наконец нас распустили с указанием собрать как можно больше информации.
В Пятигорске с некоторыми офицерами команды у меня постепенно сложились вполне сносные отношения. Хоенэгг уехал, и, кроме офицеров абвера, я общался лишь с Фоссом. По вечерам в казино я иногда сталкивался с офицерами СС, Турек, естественно, со мной не разговаривал. Что касается доктора Мюллера, то, услышав однажды, как он рассуждает о преимуществах расстрелов перед газовыми камерами, я решил, что разговаривать нам с ним, в общем-то, не о чем. А вот среди младших офицеров попадались, пусть зачастую и нудные, но вполне приличные люди. Однажды вечером, когда мы с Фоссом пили коньяк, к нам подошел оберштурмфюрер доктор Керн, я пригласил его присоединиться и представил Фоссу. «О, вы лингвист из АОК!» – воскликнул Керн. «Так точно», – весело откликнулся Фосс. «Потрясающая удача, – радовался Керн, – именно с вами я хотел обсудить один спорный случай. Мне говорили, что вы хорошо знаете народы Кавказа». – «Более или менее», – признал Фосс. «Профессор Керн преподает в Мюнхене, – перебил я. – Он специалист по мусульманской истории». – «Крайне интересная тема», – согласился Фосс. «Да, я семь лет провел в Турции и кое в чем разбираюсь», – ободрился Керн. «А как вас занесло сюда?» – «Как всех, меня мобилизовали. Я уже тогда был членом СС и сотрудником СД, а затем очутился в айнзатцгруппе». – «Понял. Так о каком случае вы говорили?» – «Ко мне привели молодую женщину. Рыжая, очень красивая, просто обворожительная. Соседки донесли на нее как на еврейку. Она мне предъявила полученный в Дербенте советский паспорт, в графе “национальность” стояло татка . Я сверился с картотекой: наши эксперты считают, что таты ассимилировались с Bergjuden, горскими евреями. Но женщина уверяла, что я ошибаюсь и таты – тюркский народ. Я приказал ей произнести что-нибудь на родном наречии: необычный диалект, сложный для восприятия, но, несомненно, тюркский. В общем, я ее отпустил». – «А вы уловили слова или обороты, которые она употребляла?» Тот произнес какую-то фразу. «Нет-нет, так не может быть… возможно, вот так?» – допытывался Фосс, и они продолжали непонятный для меня разговор. Наконец Фосс заявил: «То, что я слышу, напоминает тюркский диалект, использовавшийся на Кавказе как средство межнационального общения до того, как большевики ввели обязательное изучение русского. Я читал, что он сохранился в Дагестане и именно в Дербенте. Но там на нем говорят все. А вы записали ее имя?» Керн вытащил из кармана блокнот, полистал: «Вот. Цокота Нина Шауловна». – «Цокота? – Фосс нахмурился. – Чуднó». – «У нее фамилия мужа», – уточнил Керн. – «Теперь ясно. А скажите мне, если она – еврейка, как вы с ней поступите?» Керн опешил: «Ну, мы тогда… мы…» Он не мог скрыть растерянности. Я поспешил ему на помощь: «Ее бы переселили». – «Ясно», – повторил Фосс. Он ненадолго задумался и снова обратился к Керну: «Насколько я помню, у татов собственный язык, относящийся к иранской группе и не имеющий ничего общего с кавказскими или тюркскими языками. Существуют таты – мусульмане, насчет живущих в Дербенте я точно не знаю, но наведу справки». – «Спасибо, – поблагодарил Керн. – Вы думаете, мне следовало ее арестовать?» – «Нет. Я уверен, что вы всегда действуете правильно». Керн успокоился, он не почувствовал иронии в словах Фосса. Мы еще немного поболтали, и Керн простился. Фосс озадаченно смотрел ему вслед. «Своеобразные у вас коллеги», – обронил он наконец. «Почему?» – «Их вопросы иногда приводят в замешательство». Я пожал плечами: «Они выполняют свою работу». Фосс покачал головой: «Ваши методы порой смахивают на самоуправство. Впрочем, меня это не касается». Он явно был раздражен. «Когда мы сходим в Музей Лермонтова?» – поинтересовался я, желая изменить тему. «Когда угодно. В воскресенье?» – «И если будет хорошая погода, вы мне покажете место дуэли».
По поводу новой военной администрации поступали разные, порой противоречивые сведения. Генерал Кестринг разместил свою штаб-квартиру в Ворошиловске. Кестринг был уже немолод и успел уйти в отставку, но был снова призван на службу, мои собеседники из абвера утверждали, что генерал еще полон сил, и звали его Мудрой Совой. Кестринг родился в Москве, в 1918 году руководил военной миссией в Киеве при гетмане Скоропадском, дважды назначался военным атташе нашего посольства
Фосса, которому я пересказал нашу с Бройтигамом беседу, она немало позабавила. «Давно пора! Вот уж поистине, только неудачи заставляют шевелить мозгами!» Мы, как договаривались, встретились в воскресенье ближе к полудню у фельдкомендатуры. Мальчишки толпились у ограды, не в силах оторвать глаз от припаркованных там мотоциклов и амфибии «швиммваген». «Партизаны!» – вопил солдат-резервист, размахивая дубинкой, но стоило ему отогнать мальчишек от ограды, как они приклевались к ней с другой стороны. Пока мы поднимались по улице Карла Маркса к музею, я закончил свой рассказ о встрече с Бройтигамом. «Лучше поздно, чем никогда, – прокомментировал Фосс, – но, на мой взгляд, ничего не получится. Мы уже слишком испорчены. Возня с военной администрацией – не более чем отсрочка исполнения. Через шесть или десять месяцев они вынуждены будут отказаться от своей затеи, и тогда шакалы, все эти Шикеданцы, Кернеры, Заукели, сорвутся с привязи, и снова начнется бардак. Проблема, понимаете ли, еще и в том, что мы не имеем навыков в колонизаторстве. Еще до Великой войны мы плохо управляли своими африканскими владениями. А потом вовсе их лишились и растеряли даже небольшой опыт, накопленный колониальными властями. Сравните с англичанами: залюбуешься, с какой тонкостью и ловкостью они правят своей империей и эксплуатируют ее. Как искусно используют метод кнута и пряника: если надо, бьют, но всегда предложат пряник и до, и после каждого удара. Даже большевики в этом отношении дадут нам фору: несмотря на всю свою жестокость и дикость, они создали миф о братстве народов, и этим их империя держится. Войска, остановившие нас на Тереке, состояли в основном из грузин и армян. Я разговаривал с пленными армянами, они чувствуют себя советскими гражданами и готовы без колебаний сражаться за СССР. И мы ничего лучшего им взамен не предложили». Мы подошли к зеленой двери музея, я постучал. Через несколько минут приоткрылись находившиеся рядом ворота, выглянул старик крестьянин, морщинистый, в кепке, узловатые пальцы и борода пожелтели от махорки . Фосс обменялся с ним парой слов, старик отворил ворота пошире. «Он сказал, что музей закрыт, но кто хочет посмотреть, может зайти. В библиотеке поселились немецкие офицеры». Мы оказались посреди мощеного дворика с симпатичными, белеными известью постройками вокруг; справа наружная лестница вела на второй этаж, возведенный над сараем; там находилась библиотека. На фоне неба вздымался могучий, вечный Машук, за восточный склон зацепились лоскутья облаков. Внизу слева виднелся садик с беседкой, увитой виноградом, и домики с камышовой кровлей. Фосс по ступеням вскарабкался в библиотеку. Полки лакированного дерева занимали столько места, что развернуться можно было с трудом. Старик семенил за нами, и я протянул ему три сигареты; лицо его смягчилось, но он остался в дверях, не выпуская нас из поля зрения. Фосс изучал книги за витринами, но ничего не трогал. Мое внимание привлек небольшой, мастерски написанный маслом портрет Лермонтова: поэт был изображен в красном доломане, украшенном эполетами и золотым позументом, влажные губы, в глазах удивление и смятение, которое вот-вот обернется гневом и ужасом или язвительной насмешкой. В другом углу висел портрет-гравюра, я с трудом расшифровал надпись на кириллице: Мартынов, убийца Лермонтова. Фосс попытался отодвинуть стекло в одной из полок, но замок помешал. Старик что-то прошамкал, и Фосс перевел: «Хранитель музея бежал. У какой-то служительницы есть ключи, но сегодня она отсутствует. Жаль, здесь прекрасные книги». – «Вы зайдете еще раз». – «Разумеется. А сейчас дед покажет нам квартиру Лермонтова». Через двор и садик мы подошли к одной из невысоких построек. Старик толкнул дверь. Внутри было темно, но свет из открытой двери давал возможность рассмотреть помещение: отштукатуренные белые стены, простую мебель. Мы увидели красивые восточные ковры и сабли, висевшие на гвоздях. Узкий диван казался очень неудобным. Фосс приблизился к письменному столу, погладил поверхность. Старик опять что-то забормотал. «За этим столом Лермонтов написал “Героя нашего времени”», – глубокомысленно произнес Фосс. «Прямо здесь?» – «Нет, в Санкт-Петербурге. Когда создавался музей, государство передало этот стол сюда». Больше ничего достойного внимания мы не обнаружили. Солнце заволокло тучами. Фосс поблагодарил старика, а я отсыпал ему еще сигарет. «Надо сюда вернуться, побеседовать с кем-нибудь, кто сможет рассказать побольше, – решил Фосс. – Кстати, – прибавил он уже у ворот, – я забыл вам сообщить: приехал профессор Оберлендер». – «Оберлендер? Мы знакомы. Я видел его в Лемберге в начале кампании». – «Отлично. Я предлагаю поужинать с ним». На улице Фосс свернул налево к длинной, выстланной плитами аллее, начинавшейся у памятника Ленину. Мы продолжали подниматься, я уже задыхался. Вместо того чтобы двинуться к «Эоловой арфе» и Академической галерее, Фосс пошел вдоль Машука по шоссе, о котором я и не подозревал. Небо быстро темнело, я боялся, что хлынет дождь. Мы миновали санатории, асфальт кончился, дальше тянулась широкая проселочная дорога. Место было безлюдным: нам попался только крестьянин на повозке, звяканье упряжи перемежалось мычанием вола и скрежетом плохо подогнанных колес; и снова пусто. Немного дальше, слева, мы увидели облицованный кирпичом вход в пещеру. Щурясь, мы вглядывались в темноту; путь в тоннель преграждала железная решетка. «Это Провал, – изрек Фосс. – Воронка с гротом, а на дне – серное озеро». – «Не здесь ли Печорин встретил Веру?» – «Не уверен. Разве не у грота под “Эоловой арфой”?» – «Надо проверить». Облака плыли вровень с нашими головами: казалось, что, подняв руку, коснешься воздушных клубов. Небо заволокло тучами, а нас теперь обволакивала тишина, нарушаемая лишь скрипом песка под ногами. Дорога плавно поднималась, и вскоре мы очутились в тумане. Мы с трудом различали огромные деревья, росшие по обочинам; воздух стал разреженным, мир исчез. Вдалеке куковала кукушка, встревоженно, жалобно. Мы шагали молча. Долго. То тут, то там виднелись смутные очертания каких-то зданий; потом снова начался лес. Облака рассеивались, сквозь серую завесу забрезжили робкие лучи, внезапно все прояснело, засияло солнце. Дождь так и не пошел. Справа от нас, над деревьями вырисовывались гребни Бештау; через двадцать минут мы добрались до памятника. «По другой стороне гораздо быстрее, – признался Фосс. – Мы сделали солидный крюк». – «Да, но совсем не зря». Белый обелиск на неухоженной лужайке представлял мало интереса: перед монументом, воздвигнутым благодарными потомками, трудно было вообразить себе выстрелы, кровь, хриплые крики, ярость смертельно раненного поэта. Рядом стояли немецкие машины; ниже, у леса, разместили столы и лавки, там сейчас ели солдаты. Для очистки совести я изучил бронзовый медальон и надпись на стеле. «Я однажды наткнулся на фотографию временного памятника тысяча девятьсот первого года, – поведал мне Фосс. – Диковинная деревянная ротонда, полукруглая, с высоченной тумбой, на которую водрузили гипсовый бюст. Чрезвычайно забавно». – «Думаю, им просто средств недоставало. А не подкрепиться ли нам?» – «Охотно, здесь жарят отличный шашлык». Мы обогнули площадку и спустились к закусочной. Две машины были отмечены специальными знаками айнзатцкоманды; за одним из столиков я заметил знакомых офицеров. Нам помахал Керн, я ответил на приветствие, но подходить не стал: с ним вместе сидели Турек, Больте и Пфейфер. Мы устроились на грубых табуретках немного поодаль, возле деревьев. Нас обслуживал горец с плохо выбритыми щеками, пышными усами и в ермолке. «Свинины нет, – перевел Фосс, – только баранина. Но зато есть водка и компот ». – «Превосходно». До нас доносились обрывки разговоров. Турек покосился на нас и принялся что-то оживленно втолковывать Пфейферу. Между столиков крутились цыганята. Один из них подскочил к нам: «Хлеб, хлеб», – ныл он, протягивая черную от грязи руку. Горец принес нам хлеба, я дал кусок цыганенку, он тут же запихал его в рот. Потом с неприличным жестом показал на лес: «Сестра, сестра, красавица». Фосс расхохотался и бросил пару фраз, обративших мальчишку в бегство. Через минуту цыганенок разыграл ту же сцену перед офицерами СС. «Как вы думаете, кто-нибудь пойдет?» – спросил Фосс. «Не на глазах же у всех», – уверил я. И действительно, Турек отвесил ребенку такую оплеуху, что тот отлетел и покатился по траве. Затем он притворился, что вынимает пистолет, и мальчишка ринулся в кусты. Горец, колдовавший над длинным металлическим ящиком на ножках, вернулся к нам с двумя шампурами, положил мясо на хлеб, принес напитки и стаканы. Водка чудесно сочеталась с сочным шашлыком, и мы отдали ей должное, запивая все компотом из моченых ягод. Солнце освещало луг, верхушки сосен, памятник и склон возвышавшегося над всем этим Машука; облака испарились и уже не заслоняли его. Я снова подумал о Лермонтове, лежавшем на траве в нескольких шагах отсюда, смертельно раненном в грудь из-за вскользь отпущенной шутки об одежде Мартынова. В отличие от своего героя Печорина, Лермонтов выстрелил в воздух; его противник – нет. О чем размышлял Мартынов у трупа врага? Он воображал себя поэтом, и он, конечно, прочел «Героя нашего времени», он познал горечь критики и ревность к чужой славе, он понимал, что останется в истории лишь как убийца Лермонтова, второго гиганта русской литературы. Возможно, он удовлетворил бы свое честолюбие на другом поприще, но он мечтал творить и достичь успеха. Быть может, он просто завидовал таланту Лермонтова? Быть может, решил, что лучше оставить по себе память недобрую, чем никакой? Я попытался вспомнить его портрет, но тщетно. А Лермонтов? Что он почувствовал, когда, разрядив пистолет в воздух, увидел, что Мартынов целится ему в сердце, – разочарование, безысходность, гнев? Или иронизировал, равнодушно пожал плечами и взглянул на сосны, освещенные солнцем? Есть мнение, что Пушкин намеренно искал смерти и спровоцировал собственное убийство; если и с Лермонтовым дело обстояло так же, то навстречу гибели он ринулся радостно, глядя ей прямо в глаза, тем самым показав разницу между собой и Печориным. И то, что Блок написал о Пушкине: «Его убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха», в полной мере относится и к Лермонтову. Я тоже страдал от отсутствия воздуха, но солнце, шашлыки и веселая доброжелательность Фосса вдруг позволили мне вздохнуть свободно. Мы заплатили горцу карбованцами рейхскомиссариата и снова тронулись в путь на Машук. «Предлагаю зайти на старое кладбище, – не унимался Фосс. – Там на месте захоронения Лермонтова тоже есть стела». После дуэли друзья похоронили поэта в Пятигорске; через год, кстати, за сто лет до нашей оккупации города, приехала бабушка и увезла останки в свое имение под Пензой, чтобы он покоился рядом с матерью. Я охотно согласился сопровождать Фосса. Мимо нас, страшно пыля, промчались две машины с возвращавшимися офицерами. В первой за рулем сидел Турек, ненавидящий взгляд, который я поймал на себе, добавил ему сходства с евреем. Машины двигались прямо, а мы взяли левее и теперь поднимались на Машук по длинной боковой дороге. После мяса, водки и солнца я ощущал тяжесть, меня разобрала икота, я сошел на обочину и скрылся в лесу. «Все в порядке?» – спросил Фосс, когда я вернулся. Я неопределенно кивнул и зажег сигарету. «Ничего серьезного. Остаточные симптомы болезни, которую я подцепил на Украине. Время от времени накатывает». – «Вам надо проконсультироваться с врачом». – «Да, навер ное. Доктор Хоенэгг должен скоро приехать, я подумаю». Фосс дождался, пока я докурю, пропустил меня вперед. Мне стало жарко, я снял пилотку и китель. Наверху дорога делала большую петлю, открывая чудесный вид на город и равнину. «Санатории – прямо, – сказал Фосс, – а на кладбище нужно идти через сады». На крутом склоне с пожухлой травой росли фруктовые деревья; мул на привязи обнюхивал землю в поисках падалицы. Мы спустились, слегка скользя, чтобы срезать путь, но заблудились в довольно густом лесу. Я надел китель: ветки и колючий кустарник царапали руки. Наконец, вслед за Фоссом, я выбрался к тропке, протоптанной у каменной стены. «Это точно здесь, – обнадежил Фосс. – Сделаем круг». С тех пор как нас обогнали машины, мы не встретили ни души, казалось, что мы одни в целом мире; но вот в нескольких метрах от нас появился босоногий мальчик, погонявший осла и не обративший на нас ни малейшего внимания. Двигаясь вдоль стены, мы вышли на небольшую площадь с православной церковью. У крыльца на стульчике женщина в черном продавала цветы; из церкви выходили люди. На пригорке за оградой в полумраке раскидистых крон находилось кладбище. Мы двинулись по вымощенной булыжником дорожке между старых могил, затерянных в сухостоях, папоротнике и колючем кустарнике. Сквозь ветви проникали солнечные лучи, и в островках света над увядшими цветами порхали крошечные белые и коричневые бабочки. Потом дорожка свернула, деревья поредели, и перед нами открылась юго-западная равнина. В тени листвы за узорной решеткой стоял обелиск, указывающий место первого погребения Лермонтова. Тишину нарушал лишь стрекот цикад и шелест ветра. Рядом находились захоронения родственников Лермонтова, Шан-Гиреев. Я осмотрелся: вдали глубокие зеленые балки, разрезавшие землю, тянулись вплоть до скалистых отрогов. Глыбы вулканов, казалось, упали с неба; на горизонте угадывались снега Эльбруса. Неутомимый Фосс бродил где-то рядом, а я примостился на ступеньке у стелы и снова погрузился в размышления о Лермонтове: такова судьба поэтов – сначала убивают, потом чтят.
Мы возвращались в город через Верхний рынок , где крестьяне грузили на мулов и телеги непроданных кур, фрукты, овощи. Вокруг сновали торговцы семечками, чистильщики обуви; мальчишки с деревянными тележками на колесах от детских колясок караулили запоздавших пехотинцев: вдруг да попросят довезти багаж. Возле бульвара Кирова за каменной оградой выстроились ряды свежих крестов: в красивом сквере с памятником Лермонтову теперь хоронили немецких солдат. Недалеко от парка «Цветник» громоздились руины старого православного храма, взорванного в 1936 году НКВД. «Не правда ли, любопытно, – рассуждал Фосс, указывая на груды обломков, – немецкую церковь они не тронули, наши верующие до сих пор ее посещают». – «Да, но зато большевики уничтожили три окрестные деревни, где проживали фольксдойче, которых царь пригласил сюда на поселение еще в восемьсот тридцатом. В прошлом году их всех депортировали в Сибирь». Но Фосса больше занимала лютеранская церковь. «Вы знаете, что ее построил солдат? Некий Кемпфер, воевавший под знаменами Евдокимова против черкесов, а затем здесь и обосновавшийся». Рядом с входом в парк располагалась двухэтажная деревянная галерея с башенками, футуристическими куполами и лоджией вокруг верхнего этажа. Там стояли несколько столиков, и тем, кто мог платить, подавали турецкий кофе и сладости. Фосс выбрал место со стороны главной парковой аллеи, над лавками, где по вечерам играли в шахматы небритые, ворчливые старики. Я заказал кофе и коньяк, кроме того, нас угостили лимонным пирогом; дагестанский коньяк оказался еще слаще армянского, но как нельзя лучше соответствовал и пирогу, и моему хорошему настроению. «Как ваша научная работа?» – обратился я к Фоссу. Он рассмеялся: «Я еще не отыскал убыха, но добился явного прогресса в кабардинском. Жду не дождусь, когда наши займут Орджоникидзе». – «Вот как?» – «Я вам уже говорил, кавказские языки не основная моя специальность. По-настоящему меня занимают так называемые индогерманские языки и в особенности иранские. А осетинский – совершенно потрясающий иранский язык». – «И почему же?» – «Вам известно географическое положение Осетии: если другие народы не кавказского происхождения осели на отрогах или по периметру Кавказа, то осетины очутились на проходе, прямо у Дарьяла, где русские построили свою Военно-Грузинскую дорогу от Тифлиса до Владикавказа, нынешнего Орджоникидзе. Хотя осетины и переняли у соседей-горцев обычаи и манеру одеваться, это, безусловно, позднейшие влияния. Есть основания полагать, что овсы, или осетины, – потомки аланов и скифов; а если это так, то их язык – живая ветвь древнего скифского языка. И еще: в тысяча девятьсот тридцатом году Дюмезиль издал сборник осетинских легенд о сказочных героях-полубогах Нартах. Дюмезиль обнаружил соответствия между этими легендами и верованиями скифов, о которых мы знаем из трудов Геродота. Русские ученые занимаются этими проблемами с конца прошлого века, библиотеки и институты Орджоникидзе наверняка ломятся от потрясающих материалов по данной теме, недоступных в Европе. Я сильно надеюсь, что во время штурма их не сожгут». – «В общем, насколько я вас понял, осетины – это Urvolk, пранарод, истинные арийцы». – «“Истинный”, “чистокровный” – слова, которые часто употребляют, но которыми столь же часто злоупотребляют. Скажем так: язык осетин архаичен и крайне интересен с лингвистической точки зрения». – «А что вы имеете против понятия “истинный, чистый”?» Он пожал плечами: «Это все абсурд и фантазии, психологическая и политическая подмена научного понятия. Вот, к примеру, немецкий: веками, еще до Мартина Лютера, утверждалось, что наш язык – прародитель, что в нем, в отличие от романских языков, отсутствуют заимствованные корни. Теологи в своем безумии доходили до того, что провозглашали немецкий языком Адама и Евы, от которого позже отпочковался иврит. Но подобные теории абсолютно беспочвенны, ведь даже если корни в немецком “автохтонны” – в действительности же все они восходят к языкам индоевропейских кочевников, – то его грамматика структурирована по подобию латыни. С давних пор наше культурное сознание находится во власти идеи превосходства немецкого языка над другими европейскими, мы гордимся его способностью самостоятельно формировать и пополнять лексический запас. Так, восьмилетний немец знает все корневые морфемы и может образовать и понять любое слово, даже самое редкое или научное, чего не умеют, например, французские дети, вынужденные тратить много времени, чтобы запомнить сложные, производные от латыни и греческого термины. Эта идея заводит нас слишком далеко и в представлениях о самих себе: наша страна единственная в Европе, название которой не связано ни с местностью, ни с именем племени, как у англов или франков; Deutschland – земля “народа как такового”; deutsch – субстантивированное прилагательное от древненемецкого Tuits – “народ”. Именно поэтому все соседи называют нас по-разному: Allemands, Germans, Duits, по-итальянски Tedeschi – тоже, кстати, от Tuits, или здесь, в России, “немцы”, то есть “немые”, те, кто не владеет речью, те, кого греки звали “варвары”. Истоками нашей расовой и национальной идеологии являются давние амбиции. Что, добавлю, не нам одним свойственно: в тысяча пятьсот шестьдесят девятом году Горопиус Беканус, фламандский автор, приписывал нидерландскому статус древнейшего языка мира и проводил аналогии с праязыками Кавказа, отца народов» . Фосс расхохотался. Мне хотелось продолжить дискуссию о расовых теориях, но он уже прощался: «Мне пора. Что насчет ужина с Оберлендером, если он, конечно, освободится?» – «Охотно». – «Тогда встречаемся в казино. Около восьми». Фосс сбежал по лестнице, а я продолжал сидеть и наблюдать за стариками, игравшими в шахматы. Приближалась осень: солнце уже спускалось за Машук, окрашивая его хребет розовым и бросая сквозь листву деревьев оранжевые отблески на серые отштукатуренные стены стоящих вдоль бульвара домов.