Благую весть принёс я вам
Шрифт:
Тем же вечером Головня собрал помощников в жилище местного Отца. Сказал:
– Каждому из вас дарю по десятку лошадей из здешнего табуна. И трёх невольников, каких сами выберете.
– Слава вождю!
– восторженно просипел Хворост, преданно выкатив водянистые зенки.
И остальные откликнулись:
– Слава!
В жилище было непривычно светло: проёмы окон прикрывали не рыбьи пузыри и не слюда, а скреплённые берестяной оправой кусочки бесцветного сухого льда, сродни тому, который изредка находят в мёртвых местах. Труба над очагом была заключена не
Прислуживали победителям две девки - внучки Отца. Их мать, которую тоже хотели понудить к этому, хищно расхохоталась и плюнула захватчикам в лицо, проклянув их всех до пятого колена. Пришлось оставить гордячку, дав ей по наглой роже. Зато девки, худенькие, дрожащие, противиться не посмели, хоть мать и метала громы и молнии, заклиная их умереть, а не склониться перед вероотступниками.
– Мужиков на покос отправлю, - рассуждал вождь.
– Баб - на хозяйство. Наши пускай детей рожают. Воины нужны... Что эти говорят? Давно у них пришельцы обретались? Не заглядывал ли сюда Огонёк, стервец такой?
Лучина, жуя былинку, бодро доложил:
– Огонька не встречали. А пришельцы заявились по весне, как реки вскрылись. Два пятка их явилось. Пушнину собирают. Не для себя - для обмена. У них там в горячей земле, слышно, она хорошо идёт - свой-то зверь весь короткошёрстный, меховик из него не сделаешь. Вот и лезут к нам. Оставили тут троих присматривать за Ильиными, а прочие все на запад пошли, к Великой реке. Обещали к зиме вернуться, а потом уж вострить лыжи к себе. Там у них, вроде, сидит великий вождь, всей бесснежной земли повелитель, он их сюда засылает, чтобы с каждого лесовика брали по две шкурки за зиму.
– Смехота!
– вырвалось у Жара.
Головня зачерпнул горсть ежевики из расписной глиняной тарелки и в ярости швырнул в него.
– Смехота?
– повторил он.
– Слуги зла топчут нашу святую землю, а тебе смехота? Может, смерть Костреца тебе тоже смехота? Не в шкурках дело, а в том, чьи боги победят. Сегодня пришельцы с нас две шкурки берут, а завтра с людей драть шкуру начнут. Невдомёк тебе это? Или всё равно кому служить, лишь бы мог фигурки свои вырезать? То-то, гляжу, Отца Огневика так легко предал...
Жар, несчастный, пожелтевший от страха, пытался что-то лепетать, но вместо слов получались одни звуки и междометия: "Я... н-ни... прох-хсти... н-никохда...". Тощие щёки его под мягкой, как юношеский пух, щетиной обвисли точно у старого филина, в горле клокотало и булькало. Он судорожно сглатывал, словно пытался затолкнуть в себя прущий наружу страх, и непроизвольно выставлял вперёд ладони, защищаясь от словесного нападения вождя.
Наконец, Головне и самому стало противно полоскать несчастного. Он поднял с блюда зажаренное крыло тетерева, принялся остервенело рвать его зубами, а Жар не сводил с него остановившегося, полного ужаса взгляда.
– Мне нужен один живой пришелец, - сказал Головня, сплёвывая кости.
– Хотя бы один. Чтобы научил нас своим заклятьям и обращению с громовыми палками. А ещё нужен Огонёк - живой или мёртвый.
– Я понял тебя, - бескровными губами произнёс Лучина.
Жар молчал, заворожённо следя за работой цепких, острых зубов вождя, рвущих поджаристую, сладко хрустящую плоть. Мерещилось ему, что не крыло тетерева рвал сейчас Головня, а душу его, как души всех живущих в общине: раздирал в клочки, перемалывал резцами и, глотая, обсасывал свои жирные переливающиеся пальцы.
Из одеревенелой мути плыл низкий режущий голос:
– Изваяние нужно. Как избегнуть чёрной ворожбы? Камень нужен. Умельцы. Слышал, на Тихой реке каменоломни были. От древних остались. В дне пути от мёртвого места. Рядом с большой водой. Туда надо идти. Там стан разобьём.
И собственный голос Жара сказал, как чужой:
– Я сделаю изваяние, Головня.
Хворост сипло произнёс:
– Слава о твоей мудрости переживёт века, о великий вождь. Позволь спросить: те дары, что ты по милости своей преподнёс нам, перейдут ли нашим детям? Я уже стар и должен думать об этом...
В повисшей тишине было слышно натруженное пыхтение девок, большими ложками выгребавших мясо из котла. Головня подвигал челюстью: от скул через щёки пробежали ложбинки, в уголках губ набухли желваки. Вопрос застал его врасплох. Он поднял тяжёлый взгляд на Хвороста. Старик не отвёл глаз, только ещё больше расплылся в лебезящей улыбке. Из всех помощников он был самым льстивым, самым велеречивым: всякий вопрос или замечание, обращённое к вождю, предпосылал восхвалением и славословием - не только Головне, но и предкам его. Сполох, Лучина, да и Жар, пожалуй, привыкнув говорить с Головнёй без обиняков, не могли с ним состязаться.
– Твои дети получат всё, - медленно ответил Головня.
– А там уж пусть делят промеж себя, как богиня велит. Сколько у тебя? Двое сынов?
– И дочка. Вдовая. С мальчишкой на руках.
Сполох хотел был съязвить, напомнить, где дочура его потеряла мужа (а было это как раз при артамоновском налёте: с дубьём на охотников кидался, сволочь), но промолчал. Ну его к демонам. Другое сейчас занимало Сполоха, не эти мелочные счёты. Он прикусил нижнюю губу и опустил взгляд, почёсывая лохматую, всю в тополином пухе, грудь, да посмеиваясь про себя над странной алчностью старика: не всё ли равно, кто будет присматривать за скотиной? Ведь на выпас-то её гоняют в общем стаде, да и молоко не один же Хворост с сыновьями пить будет, а всякий, кто заглянет к нему в жилище. Закон тайги!
– Дочка не в счёт, - сказал Головня.
– По охотникам считаем.
– А если сыновей богиня приберёт?
– не унимался старик.
– Неужто придётся дочуре по чужим жилищам побираться? Уж ты смилуйся, не допусти до такого.
Головня отмахнулся.
– Община прокормит, как раньше бывало.
Хворост вздохнул, поглаживая медную, с редкими седыми волосками, лысину. Не мог решиться.
– Ну давай, дед, не тяни, - сказал Головня, заметив его томление.
– Эх! Уж коли содеял одну милость, содей и другую, не обидь старика.