БЛАТНОЙ
Шрифт:
— Однако он выбился!
— Но ты же не Есенин.
— Почем знать, - усмехнулся я.
– Да и вообще, дело не в этом. Просто я дальше так не могу. Не хочу. Нет сил. Понимаешь?!
— Стало быть, ты точно завязываешь?
— Да…
— Кому-нибудь уже говорил об этом?
— Пока
— И правильно, - кивнул Солома, - помалкивай. Покуда звонок не прозвенел, сиди тихо, не залупайся.
— Но почему?
– возмутился я.
– Почему я должен молчать? Ведь завязать - честно завязать - по нашему закону имеет право каждый блатной?
— Что закон!
– он уныло махнул рукой.
– Что закон! Времена теперь не прежние. Жестокие времена, настают. В нынешних условиях кто не с нами - тот против… Тебя могут упрекнуть в том, что ты отрекаешься от блатной веры в самый трудный момент, попросту говоря, предаешь нас всех… И что ты на это возразишь?
— Трудно возразить, - поежился я.
— Вот то-то! Потому я и говорю: не спеши… Когда нужно будет, я сам объявлю блатным.
Он помолчал в задумчивости. Заглянул в кружку. Шумно отхлебнул из нее, отдулся. И поднял на меня глаза:
— И потом… Мы же еще не сделали дела! Ты забыл про Николу Бурундука? Помнишь его последнюю просьбу? Или нет - забыл?
— Ну, что ты, - забормотал я в замешательстве.
– Как ты мог подумать? Конечно, не забыл, все помню!
Но я действительно забыл… И теперь оправдывался со стыдом.
И так до последнего дня, до самого «звонка» был я прикован к кодле, не мог развязаться с блатными. Восстановить Николу в правах оказалось нелегкой задачей… Но все же я справился с ней. Сделал это - на помин его души! Были и другие дела; все они обсуждались на общих шумных сходках. И я высидел там до конца. Лишь в январе 1952 года (за день до моего освобождения) состоялось толковище, на котором я уже не мог присутствовать; речь шла обо мне! Решалась моя судьба… И покуда она решалась, я слонялся под окнами воровского барака и с тревогою, с беспокойством прислушивался к долетающим оттуда голосам.
Толковище было долгим и бурным, и закончилось оно неожиданно.
На пороге появилась сутулая фигура Соломы. Длинное лицо его морщилось, лунообразный рот улыбался. Поманив меня пальцем, Солома сказал:
— Взойди-ка, голубок, в помещение.
И когда я взошел, он небрежно мотнул головой, указывая в угол:
— Вот смотри. Это для тебя!
В углу пестрой грудою были навалены тряпки - костюмы, сапоги, свитера. Тут же топорщился раздутый, набитый под завязку, мешок. Поглядывая на него, я спросил растерянно:
— Это что? Зачем?…
— А затем, что ты теперь не блатной, - сказал Солома.
– Ты же сам говорил: «Первый мой шаг»… Так вот, пусть этот твой шаг будет спокойным.
— Но куда мне столько?!
— Не захочешь носить - продашь! Барахлишко нынче в цене… Главное, чтобы ты по дороге не нашкодил - не засекался по пустякам. Гореть теперь тебе нельзя. Играй чисто, малыш, играй чисто.
И что-то, очевидно, заметив в моем лице, Солома добавил строго, почти угрожающе:
— Не смей отказываться. Бери все! Сходка решила…
— Что же она решила?
— Она решила: быть тебе поэтом!
Париж, 1969-1972 гг.