БЛАТНОЙ
Шрифт:
— Эт-то еще надо доказать!
– заявил я.
– Сам знаешь: без уличающих фактов…
— Кое-какие уже есть, - сказал он, - да, кое-какие.
– Ты вот говоришь, что твоя мать проститутка, а отец ростовский босяк. Правильно? Что ты вырос в притоне… Так?
Все это я, действительно, говорил когда-то. И не раз. И теперь мне пришлось согласиться с Лениным.
— Допустим, - сказал я, изучая его и готовясь к очередному подвоху.
— Тогда растолкуй - откуда эта начинка? Вся эта твоя образованность, интеллигентность - откуда они? Кто приучил тебя к книжкам, к сочинительству - отец-босяк? Или мать-проститутка? Культурный был у тебя притон…
Я растерялся
— Почем ты знаешь, может быть, я гений! Вроде Максима Горького. Слышал о таком писателе? Он тоже вырос в притонах. Но, даже если я и выдумал эти дурацкие притоны, что из этого?
— Если выдумал одно, вполне можешь и другое… Все остальное.
— В остальном ты ничего не можешь мне предъявить! Меня многие знают. Знают по делам, по свободе! Все эти домыслы - на песке. Доказать ты ничего не сможешь. А вот я, например, могу тебя публично обвинить в том, что ты специально работаешь на сучню - подкапываешься под честных урок, порочишь их, ослабляешь наши ряды.
— А ты ловок, - сказал он протяжно.
– Да-а-а, ловок… Интересно было бы с тобой колупнуться всерьез.
— Ну что ж, - сказал я, - рискни.
— Рискну, - спокойна ответил он, - только не сейчас. Потом как-нибудь. Посмотрю еще на тебя. Поприглядываюсь.
Ленин, в общем, угадал все точно. Я и в самом деле был Марсианином - был чужим здесь, пришедшим со стороны! Но ему я, конечно, не мог тогда признаться в этом…
Теперь, наконец, пришла пора оглянуться на прошлое. Впереди еще длинная водная дорога, многие сотни морских миль. Кораблю предстоит пройти Татарский пролив, затем - пролив Лаперуза. Миновать туманные берега Японии, скалистый и ветреный Сахалин. А потом - пересечь Охотское море, седое, мутное, дышащее осенней стужей.
Там корабль еще долго будет идти, поднимаясь к шестидесятой параллели, будет вздрагивать и скрипеть, зарываясь в пену, переваливаясь в соленых бурунах… И, воспользовавшись случаем, я хочу припомнить свое детство и юность и рассказать обо всем подробно.
Рассказать о том, как рухнула и распалась моя семья, как я начал бродяжничать. Как и с чего это все началось.
Часть вторая
ШТОРМ НАД РОССИЕЙ
11
Подмосковье
Если лагерную мою жизнь проще всего изобразить графически - углем, черной тушью, - то детство и юность мои живописны, пестры, исполнены сочных бликов и ярких тонов.
Стоит только прикрыть глаза, на мгновение заслонить их ладонью, и тотчас же передо мной возникают подмосковные сосны - сквозная, синяя, прошивая солнцем хвоя, оранжевые стволы и белый песок…
Под шумящими этими соснами, в дачном поселке Кратово, прошли все мои ранние годы. Обширный наш поселок принадлежал всероссийскому обществу старых большевиков и политкаторжан; здесь жили семьи участников революции, ветеранов подполья и героев гражданской войны.
Одним из организаторов этого общества был мой отец - Евгений Андреевич Трифонов.
Я вижу его отчетливо, как живого. Вижу, как он улыбается, морща брови, поблескивая стеклышками пенсне; как грустит он и гневается (лицо его при этом твердеет, становится угловатым, словно бы вырубленным из камня). Вижу, как идет он по улицам поселка - размашисто, чуть косолапо, по-кавалерийски, плотно вбивая в пыль каблуки армейских сапог.
Кадровый офицер, он презирал штатскую одежду, все эти галстуки и пиджачки. Он всю жизнь носил военную форму. Только ее! И таким остался в моей памяти навечно: гимнастерка, орден Боевого Красного Знамени (у него был орден за номером 300), скрипучая портупея, кобура на ремне.
Поясной этот ремень - широкий, желтый, с металлической пряжкой, на которой поблескивала выпуклая звезда, - пожалуй, запомнился мне сильнее всего. Отец нередко сек им меня, наказывал за провинности: за разбитое из рогатки стекло, за костер, который я разложил в дровяном сарае, играя в индейцев…
Тщедушный, маленький, лопоухий, я уходил после порки, держась обеими руками за саднящий, ноющий зад; на нем еще долго потом багровел отпечаток пятиконечной звезды.
Я уходил, преисполненный горя и обиды… Но, впрочем, долго обижаться на отца не мог: он ведь учил меня за дело! И говорил, посмеиваясь:
— Провинился - терпи. Ты же казак! Терпи, атаманом будешь.
И еще он говорил:
— Вообще, не бойся битья. Не смей бояться. Помни - от этого не умирают.
И еще:
— Умей держать удар, принимай его без опаски. И уж если случится драка - не плачь, не беги. Отбивайся, как можешь. И самое главное, не бойся! Хитрить в схватке можно, трусить нельзя.
Он много так беседовал со мной и с братом моим Андреем, но чаще со мной. Может быть, потому, что мне чаще попадало…
— Чему ты учишь ребенка?
– порою спрашивала его Ксеня; смуглолицая и хрупкая эта женщина заменяла нам мать. Она была хорошей мачехой, отнюдь не такой, о каких рассказывают в сказках. Она относилась к нам с заботой, жалела и воспитывала нас, как могла.
— Разговоры о драках, о битье, по-моему, только портят малышей.
— Ничего, - отвечал отец, оглаживая ребром ладони рыжеватые свои, коротко подстриженные усы, - ничего! Когда-нибудь все это еще пригодится.
— Но когда? И почему?
– удивлялась Ксеня.
– Жизнь теперь, слава Богу, тихая… Ты все меряешь своим прошлым, а оно, я уверена, не повторится! Поговорил бы лучше о книгах, о литературе.
— Что ж, - усмехался отец и легонько ладонью ворошил мои вихры, - можно и о литературе… Если сравнить се с дракой, то возникает парадокс. Качества, необходимые в первом случае, абсолютно неуместны во втором; они как бы взаимно исключают друг друга. В драке нужны злость и хитрость, а в искусстве, в творчестве, наоборот, - доброта.
С этим периодом совпадают первые мои стихотворные опыты… Стихи почему-то получались у меня тогда на удивление мрачные, исполненные пафоса и сатанинской гордыни.
Одно из стихотворений случайно попалось отцу на глаза; начиналось оно такими строками:
Я шел сюда, чтоб выше быть Всех остальных людей, Я никогда не мог забыть Тех, славы полных, дней.Подозрительно долго разглядывал отец мои каракули; я следил за его лицом. По мере чтения оно становилось все более жестким, угловатым… «Ну, будет порка!» - подумал я с беспокойством. Но нет, он не тронул меня. Он вообще ничего не сказал, отворотился, нахмурясь, и подошел к окну, и так молчал какое-то время, жуя папиросу, барабаня пальцами по стеклу.