Блаженные шуты (Блаженные)
Шрифт:
От нашей труппы осталось семеро, включая меня. Две танцовщицы — Жислен из лотарингской деревушки, Эрмина, куртизанка не первой молодости, да четверо карликов — Рико, Базель, Като и Леборн. Карлики оказались разномастные: Рико и Като — сущие мальчишки с маленькими головами и писклявыми голосами, пухлый ангелочек Базель и одноглазый Леборн с нормальным торсом, сильными руками — здоровому мужчине бы такие! — и нелепо короткими ногами. Странный был этот Леборн, обозленный на всех громадин, как он именовал нас. Терпел он лишь меня (наверное, потому, что я свою жалость прятала) да Лемерля, которому нехотя выказывал уважение, если не собачью верность.
— Вот при деде моем карликов ценили, — частенько ворчал Леборн. — О заработке можно было не тревожиться: хочешь — в цирк устройся, хочешь — в труппу бродячую.
Да, со времен его деда церковники сильно изменились — разучились сострадать и отчаянно стремятся найти виновного в своих бедах.
— Карлики и убогие всегда были легкой добычей, — сетовал Леборн. — А из бесправных цыган да лицедеев частенько делали козлов отпущения. Было время, когда в каждой труппе держали карлика или слабоумного, на удачу. Юродивые, так нас называли, блаженные. Ныне камнем кинут, краюшкой заплесневелой не поделятся. Нет больше жизни карликам! Что же до Лемерля с его комедиями-балетами… — Леборн оскалился. — С пустым брюхом не посмеешься. Зимой сам поймет, что к чему.
Как бы то ни было, дни шли своим чередом, и к нам прибились еще трое из распавшейся в Эксе труппы — флейтист Кабош, танцовщица Демизелль и Буффон, некогда клоун, ныне карманник. Назвались мы The^atre du Grand Carnaval [8] , играли в основном бурлески и короткие балеты. Карлики кувыркались и жонглировали, наши представления нравились публике, но больших сборов не выходило, и набивать кошельки не получалось.
Близилась осень. Вот уже несколько недель по утрам мы приезжали в деревни, чтобы подзаработать: помогали крестьянам косить сено или собирать фрукты, а вечерами давали представления во дворе ближайшей пивной и поднимали с земли монетки, что нам бросали. Лемерль, не привыкший к крестьянскому труду, стер руки в кровь, однако никогда не жаловался. Однажды ночью я перебралась к нему в повозку. Я не сказала ни слова, а он не удивился, точно иного и не ждал.
8
«Театр большого карнавала» (фр.).
Лемерль оказался холодным любовником, отрешенным, в страсти безмолвным, аки демон. Он притягивал женщин, но словно не замечал их интерес. Верность тут ни при чем. Порой имеющий один плащ не утруждается покупкой второго — так и было у нас с Лемерлем. Потом мне открылось, какой он в действительности — бессердечный, недалекий эгоист, однако поначалу я, ослепленная чувством, жаждала его ласки и довольствовалась той малостью, которую он мог дать.
В обмен я делилась с Лемерлем тем, что умела сама. Когда перестало хватать еды, я научила его ловить кроликов и птиц. Я научила его травами исцелять простуду и раны. Я научила его магическим знакам своей матери и даже повторила то, что слышала от Джордано. Уроками Джордано Лемерль особенно заинтересовался.
О себе я поведала ему больше, чем хотела, куда больше, чем следовало. Лемерль представлялся таким умным, обаятельным, его внимание очень льстило. Ересь, цыганские легенды и поучения Джордано — вот чем я его потчевала. Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца. Миром правит богиня плодородия и наслаждения, она древнее Господа, а паства ее не связана грехом и смирением. Мужчины и женщины равны — Лемерль усмехнулся, мол, чушь полная, но меня не осадил. Сколько лет прошло, он должен был все забыть. Куда позднее я поняла: Ги Лемерль не забывает ничего, он откладывает про запас каждое слово, каждый факт — в его хранилище оседает решительно все. Я была дурой, какие тут оправдания? Случившемуся вопреки готова поклясться: я стала ему дороже. В его сердце даже затеплились чувства. Потом, правда, оказалось, что их мало. Катастрофически мало.
Настоящего имени Лемерля я так и не узнала. Он намекал, что из дворян, и простолюдином явно не был, только, даже ослепленная страстью, я и половине его слов не верила. Лемерль называл себя актером, драматургом, поэтом в классическом стиле, говорил о неудачах и разорении, с блеском в глазах вспоминал переполненные театры.
В его актерском прошлом я не сомневалась. Свидетельствовало об этом решительно все — и блестящее умение пародировать, и широкая улыбка, и горделивая посадка головы. Актерский талант выручал Лемерля постоянно, торговал ли он якобы лечебными снадобьями, сбывал ли с рук старую клячу. А как он умел убеждать! Впрочем, начинал Лемерль явно не с лицедейства. Он получил образование, читал на латыни и греческом, знал труды философов, о которых мне рассказывал Джордано. В седле он сидел не хуже циркового наездника, ловко лазил в чужие карманы, великолепно играл в азартные игры. Лемерль легко приспосабливался к переменам, новое схватывал на лету. Как я ни старалась пробить стену баек, фантазий и откровенной лжи, которой он себя обнес, не вышло ровным счетом ничего. Свои тайны Лемерль прятал за семью замками.
Одно я таки прознала, вернее, увидела — старое клеймо на левом плече Лемерля, лилию, от времени почти слившуюся с кожей. В ответ на мои вопросы он с улыбкой отмахнулся, дескать, запамятовал, но с тех пор прикрывал отметину с особым тщанием, и я не замедлила с выводами. Мой Черный Дрозд очень не хочет вспоминать, как он потерял перья.
6. 10 июля 1610
В Бога я никогда не верила. По крайней мере, в такого, который надменно взирает на шахматную доску и движет фигурки по своему разумению, уверенно улыбаясь оппоненту. Подлинно есть в Создателе глубокий изъян, раз Он упорно толкает детей Своих к погибели. Иначе зачем создал Он мир, удовольствий полный, но нарек удовольствия грехом; зачем создал людей несовершенными и ждет, что мы, отринув смирение, устремимся к совершенству? Вот дьявол играет честно, его намерения понятны. Только и он, первый из лжецов, втайне служит Всемогущему. Каков господин, таков и слуга.
Джордано называл меня язычницей. В его устах хвалой это не звучало: набожный иудей, он верил, что за земные страдания ему воздастся на небесах. Язычников Джордано считал аморальными безбожниками. День за днем вкушают язычники удовольствия плотские, риск и тревоги не страшат их, а радуют. Учитель мой старый ел мало, зато часто постился, а остаток времени отдавал занятиям. Нам он был добрым товарищем, только день субботний посвящал отдохновению, даже в зимний холод огонь не разводил: это, мол, труд. Ничем другим от нас он не отличался. Что бы ни говорили церковники, я ни разу не видела его вкушающим плоть христианских младенцев; Джордано вообще редко ел мясо. По-моему, вывод отсюда один: церковники во многом заблуждаются.
«Наверное, Джордано тоже заблуждается», — твердила себе я, отчаянно стараясь уподобиться своему наставнику. Его иудейский бог подозрительно напоминал мне католического, а католицизм, единственная истинная вера, — и гугенотскую, и веру английских протестантов. «Есть что-то еще, — утешала себя я, — что-то помимо греха и святости, праха и покаяния, что-то, позволяющее любить жизнь так беззаветно, как я».
Тринадцатая весна стала для меня новым пробуждением, а лето — длинной чередой восхитительных открытий — сколько у меня сил, сколько вокруг прекрасного! Словно впервые я увидела придорожные цветы, вдохнула аромат наступающей ночи и теплого, испеченного на углях хлеба с румяной коркой и нежным мякишем. А как ласкает тело одежда, как обжигает ледяная вода ручья! Если язычники так чувствуют, то язычество для меня. За одну ночь мир стал гостеприимным и уютным, он открывал свои тайны мне, а я открывалась ему навстречу. Каждый росток и цветок, каждое дерево и живое существо наполняли меня нежностью и счастьем. В Гавре я подарила свою девственность рыбаку — новое откровение потрясло меня не меньше Откровения Иоанна Богослова.
Джордано недовольно покачал головой, назвал меня бесстыдницей и принялся усиленно пичкать богословием. Я взбунтовалась: почему теология, где история, астрономия, латынь и литература? Джордано стоял на своем: я, мол, дикарка, не лучше дикарей Квебека, который недавно открыли. Я тайком таскала его книги и погружалась в латинскую любовную поэзию, смакуя каждую строчку. К зиме мой пыл приутих, Джордано простил меня и, в очередной раз покачав головой, вернул прежние занятия. Но в душе я осталась дикаркой. Даже сейчас в поле за работой мне лучше, чем в часовне за молитвой: распаленное трудами тело ноет, совсем как в мое нечестивое тринадцатое лето.