Блаженные шуты (Блаженные)
Шрифт:
— Да, милая, — проговорил он. — Как же иначе?
— Только попробуй!
Черный камзол, мертвенно-бледное лицо — окровавленные руки были единственным ярким пятном в облике Лемерля. Он шагнул ко мне, покачнулся, теряя равновесие, и я совершенно несознательно его поддержала.
— Ты права, Жюльетта, — пролепетал Лемерль, улыбаясь. — Напрасно я тебя не предупредил.
Гнева моего как не бывало, на что Лемерль, несомненно, рассчитывал. В следующий миг он, по-прежнему улыбаясь, лишился чувств.
Я сама перевязала ладони Лемерля чистой холстиной, приложив стебли буквицы, и нашла ему коньяк. Он пил, а я стояла рядом, снова припоминая ту карточную партию, пока не уверовала, что Лемерль не злодей, а жертва. Воистину, он рисковал больше любого из нас! Да и выручка получилась тройная, ливров пятьсот:
Конечно, господа поняли, как их обманули, но было уже поздно. Наша труппа покинула город, хотя молва о надувательстве и мошеннических трюках Лемерля преследовала нас до самой Ла-Рошели и дальше. Тот случай стал первым в длинной череде обманов, поэтому следующие шесть месяцев мы то и дело меняли название. Дурная слава оказалась на диво живучей, земля горела у нас под ногами, только мы не слишком тревожились. С каждым днем мы все больше верили, что Лемерль неуязвим, а за компанию с ним и мы. Если бы поймали, его бы наверняка повесили, и нас, вероятно, тоже, для острастки. Однако на западе королевства бродячих циркачей как собак нерезаных, а нас теперь знали как The^atre de la Poule au Pot [9] , жонглеров из Аквитании. The^atre du Grand Carnaval будто сквозь землю провалился. В общем, мы благополучно сбежали из Витре и из других городов. Я временно простила Лемерля, потому что по молодости лет верила: добро живет в каждом и в один прекрасный день даже мой Ги станет праведником.
9
Театр «Вареная курица» (фр.).
Лемерля я не видела пять с лишним лет. Хватит терзаться воспоминаниями! Вполне вероятно, его и в живых-то нет: после Эпиналя у меня есть веские основания в это верить. Только я не верю. Тоску по нему я протащила за собой сквозь все эти годы, точно ярмо. Исчезни она, я бы вмиг почувствовала.
Сегодня нужно похоронить мать настоятельницу, всенепременно сегодня. Безжалостной чистоты небо сулит голубую безбрежность да палящее солнце. Тело уже заждалось, размякло в купели с благовониями, но никто не желает брать на себя ответственность. Никто не желает хоронить мать Марию до прибытия новой настоятельницы. Только ждать более нельзя.
Вторую ночь мне не спится. Травы не помогают: герань и розмарин не успокаивают, лаванда не приводит в порядок мысли. Белладонна, если настоять покрепче, затянет в омут видений, только видений мне и так достаточно. Не в них я нуждаюсь, а в отдыхе. За высоким окном первые отблески зари вскрывают темное небо, аки раковину. Рядом спит Флер: куколку прижала к себе, большой пальчик засунула в рот. Меня, усталости вопреки, в сон не клонит. Протягиваю руку и осторожно касаюсь дочки, я часто так делаю, чтобы успокоить и ее, и себя. В ответ Флер вздыхает и сворачивается калачиком, спиной прижимаясь к моей груди. От нее пахнет сдобной булочкой и теплым тестом. На затылке волосы по-детски мягкие, уткнуться в них так сладостно! Сегодня же сладость омрачает тревога, смутное предчувствие беды.
Обнимаю дочку, снова закрываю глаза, а покоя нет. Годы безмятежности растаяли как дым, а от чего? От черной птицы? От обрывков воспоминания? От смутного видения? Внезапно скончалась мать настоятельница… Ну и что с того? Мать Мария прожила долгую жизнь и этот мир покинула в свой час. Нет оснований считать, что с ее смертью связан он. Впрочем, Джордано учил, что в жизни все взаимосвязано, мол, все на земле: мужчина, женщина, вода, дерево или птица — все состоит из того же праха. Ересь, конечно, только Джордано в это верил. Он говорил, что однажды отыщет философский камень, подтверждение своих теорий, ключ к любой материи, магический эликсир. Все взаимообусловлено, Земля движется вокруг Солнца, все возвращается на круги своя, и любое явление имеет тысячи отголосков. Эти отголоски я сейчас чувствую, они набегают, точно волны от брошенного в воду камня.
Черный Дрозд возвращается? С ним мы связаны крепко, это мне ясно и без философии. Пусть возвращается. Коли предначертана ему новая роль, пусть сыграет ее, и поскорее. Ему ведь известно, если я увижу его во плоти, то на сей раз убью.
7. 12 июля 1610
Мать Марию мы похоронили среди ее любимых ароматных трав. Церемония получилась очень скромной — я посадила на могиле лаванду и розмарин: пусть прах тлеет среди их дивных запахов, каждая из сестер прочла краткую молитву. Мы пропели «Кирие элейсон» [10] , да нестройно: от горя многим не пелось. Вот ведь как скорбим! За пять лет, что я в монастыре, умерло более десятка сестер, иные совсем юными, и ни по одной мы так не печалились. Только ведь иначе и быть не могло: сей раз мы потеряли больше чем сестру. Мы не оплакивали так даже короля Генриха, убиенного в Париже почти два месяца назад.
10
«Господи, помилуй!» (греч.) — молитвенное призывание, завершающее собой богослужение.
Скорбь скорбью, только без почестей настоятельницу хоронить не след. Негоже предавать ее земле без священника и заупокойной службы. Но ждать более нельзя: когда еще придут вести из Ренна, тело же летом быстро гниет, а от гнили одна зараза. Многие сестры об этом не помышляют, полагаясь на божественную силу молитвы, меня же кочевая жизнь научила осторожности. «Демоны демонами, но человеку опаснее грязная вода, тухлое мясо да отравленный хворью воздух», — говаривала моя мать. Ее мудрость не раз меня выручала.
Как бы то ни было, я сумела их убедить. Мне всегда это удается, да и скромное погребение пришлось бы матери Марии по нраву. Вместо склепа полотняный саван, уже посеревший от плесени, да сырая земля, на которой так чудно растет ее картошка.
Будь моя воля, я посадила бы на могиле картошку: картофельная плоть сольется с плотью матери настоятельницы, каждый сустав ее подкормит клубень, каждая косточка родит побег, соль ее плоти с солью землицы смешается и даст силу новой жизни… Нет, такие мысли гожи язычнице, отравят они скорбную святость могилы. Только у меня другие боги. Создатель мира не аскет с каменным лицом, он не требует жертв без смысла и жизни без радости, не запугивает грехом… Лучше питать собой картошку, чем угодить в непонятный рай или в беспросветный ад… Вестей из Ренна все нет.
Вестей нет уже девятые сутки. Наш мир быстрее сотворили! Жизнь монастыря увязла в неизвестности, в пустоте летних дней. Мы как розы под стеклянным колпаком, а ведь окружающий мир не остановился, жизнь и смерть, рост и увядание, прилив и отлив по-прежнему сменяют друг друга, точно у Господа собственный распорядок. Ветер с моря, что веет в окно, уже пахнет осенью, от яркого солнца поблекли листья, выгорела трава. Земля поблескивает, как наковальня под молотом лета.
Я хоть на солончаках работаю: деревянной лопаткой соскребаю белую корку с грязи и складываю в кучу. Работа простая, бездумная, и я могу смотреть, как Флер с Переттой плещутся в теплой бурой воде. Иным такой труд в тягость, а мне тайная отрада, особенно сейчас. Солнце печет, дочка рядом, я снова могу стать собой, не полностью, а насколько хочется. Я вдыхаю аромат моря, терпкий запах солончаков, поют птицы, с запада дует свежий ветер. В отличие от многих сестер, я не слабая неженка, страшащаяся жизни, и не исступленная фанатичка вроде сестры Альфонсины, чтобы с упоением истязать свою плоть. Труд мне в радость, поджарые ноги не знают устали, мышцы рук что твои канаты. Рукава закатаны, юбка подоткнута, вимпл брошен на берегу.
Не только ребенок выделяет меня среди сестер. Когда попала в монастырь, волосы я обрезала, но они быстро отросли, блестящие, густые, рыжие, как лисий мех. Волосы — моя единственная гордость, я ведь слишком крупная, а за годы странствий стала чересчур смуглой. Увидал бы Лазарильо мои волосы, мигом бы меня вспомнил, а в вимплах все монахини на одно лицо. Здесь, на солончаках, голову можно не покрывать, здесь никто не увидит длинных волос или бесстыдно оголенных плеч. Здесь я могу быть собой. Знаю, Эйле мне уже не бывать, зато можно хоть немного побыть Жюльеттой.