Блаженный Августин за 90 минут
Шрифт:
Августин так не считал. Философией злоупотребляли в течение всех Средних веков. Она была связана с проповедью христианства и принималась только так. Атеист или мусульманин просто не мог бы принять участия в философском споре в Западной Европе. Удивительно, что самым развитым мышлением в тот период обладали мусульмане (Аверроэс и Авиценна), а схоластика завершилась на Декарте, который использовал аргументы атеиста (все же благоразумно отрицая, что был таковым).
Другой важной фигурой, на которую оказал влияние Августин, был монах-францисканец XIII века, св. Бонавентура. Сознательно идя по следам Августина, Бонавентура пытался включить в схоластику разнообразные элементы платонизма, которые, на самом деле, были с христианством несовместимы — и это зашло настолько далеко, что некоторые включали в христианство то, что даже Августина заставило бы побледнеть. Но Бонавентура поставил предел распространению учения Аристотеля, которое, как он считал, было совершенно противоположно схоластике. И впоследствии, когда аристотелизм помог внести в схоластику
Самым известным современником Бонавентуры был Дунc Скот (1266–1308) (не путать с Иоанном Скотом Эриугеной, умершим четырьмя столетиями раньше). Он в меньшей степени находился под влиянием Августина, хотя обильно использовал цитаты из его творений, чтобы придать вес своей аргументации. Но в качестве философа он более важен, нежели св. Бонавентура, несмотря на то, что якобы его имя послужило источником слова dunce — тупица, болван (клевета, измышленная его недругами). На некотором этапе Дунc Скот был вынужден избегать Парижа с целью сохранения жизни — после того, как он предположил, вопреки официальной папской доктрине, что непорочное зачатие Девы Марии исключило ее из первородного греха. Этот эпизод служит иллюстрацией, что мыслителям в Темные века угрожали не столько иные опасности, сколько метафизические глубины, в которых тонул настоящий спор. Многие полагают, что Дунc Скот был прекрасным умом Средних веков; горько наблюдать, что такой талант сводится к пререканиям по поводу метафизического мумбо-юмбо. Однако он сделал важный вклад в философию. Это решение ряда проблем, вытекающих из платонизма. Например Дунc Скот провел разделение между сущностными и акцидентальными свойствами вещей. Так, страницы книги — ее сущностное нечто, но цвет переплета — акцидентален. Подобные аргументы не встречались со времен Аристотеля — почти 15 веков. Дунc Скот показал, что логика может быть использована как практический инструмент — хотя он и не был использован в течение нескольких столетий, из-за ненаучной ориентации того времени.
Определение Дунсом Скотом вещей, которые мы можем познать, положило начало периоду, когда философия, в конце концов, сбрасывает удушающее бремя теологии. Согласно Дунсу Скоту, существуют три вида самоочевидного знания: первое — принципы, которые мы знаем благодаря им самим; второе — вещи, которые мы познаем благодаря опыту; и третье — действия, которые мы предпринимаем.
Дунc Скот стал врагом Фомы Аквинского (1225–1274), величайшего из всех средневековых философов. Аквинский не особенно находился под влиянием Августина, но внес аналогичный вклад в философию. Августин регулировал платонизм христианской догмой, Фома Аквинский смог примирить труды Аристотеля с учением церкви. Множество этих трудов только недавно появились в Западной Европе, главным образом, стараниями мусульманских философов, таких, как Аверроэс. Так завершился круг философии. Самое лучшее из древней греческой мысли стало частью схоластики.
Результат был ужасен. Ясная, текучая природа греческого спекулятивного мышления оказалась замороженной в жестком неподвижном леднике метафизики христианской. Итог — внушающее трепет чудо, сравнимое в пропорциях и великолепии с готическим собором.
Предполагалось, что вы будете разглядывать этот вид, подобно туристу, в благоговейном восхищении. Желающие знать больше могут присоединиться к экскурсии. Но каждый, кто попытается исследовать это чудо своими собственными силами, может навсегда исчезнуть в расщелине ереси. Результат этот трудно приписать Августину, однако началась такая тенденция именно с него.
Из произведений Блаженного Августина
"Дай мне целомудрие — но только не сейчас!"
"Для многих полное воздержание легче, нежели чем умеренность."
"Не было времени, когда бы Ты не создавал чего-нибудь; ведь создатель самого времени Ты. Нет времени вечного, как Ты, ибо Ты пребываешь, а если бы время пребывало, оно не было бы временем.
Что же такое время? Кто смог бы объяснить это просто и кратко? Кто смог бы постичь мысленно, чтобы ясно об этом рассказать? О чем, однако, упоминаем мы в разговоре, как о совсем привычном и знакомом, как не о времени? И когда мы говорим о нем, мы, конечно, понимаем, что это такое, и когда о нем говорит кто-то другой, мы тоже понимаем его слова.
Что же такое время? Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время; если бы я захотел объяснить спрашивающему — нет, не знаю. Настаиваю, однако, на том, что твердо знаю: если бы ничто не проходило, не было бы прошлого времени; если бы ничто не приходило, не было бы будущего времени; если бы ничего не было, не было бы и настоящего времени.
А как могут быть эти два времени, прошлое и будущее, когда прошлого уже нет, а будущего еще нет? и если бы настоящее всегда оставалось настоящим и не уходило в прошлое, то это было бы уже не время, а вечность; настоящее оказывается временем только потому, что оно уходит в прошлое. Как же мы говорим, что оно есть, если причина его возникновения в том, что его не будет! Разве мы ошибемся, сказав, что время существует только потому, что оно стремится исчезнуть?"
"Люби грешника, но ненавидь грех."
"Я мутил источник дружбы грязью похоти; я туманил ее блеск адским дыханием желания. Гадкий и бесчестный, в безмерной суетности своей я жадно хотел быть изысканным и светским. Я ринулся в любовь, я жаждал ей отдаться. Боже мой милостивый, какой желчью поливал Ты мне, в благости Твоей, эту сладость. Я был любим, я тайком пробирался в тюрьму наслаждения, весело надевал на себя путы горестей, чтобы секли меня своими раскаленными железными розгами ревность, подозрения, страхи, гнев и ссоры."
"Меня увлекали театральные зрелища, они были полны изображениями моих несчастий и служили разжигой моему огню. Почему человек хочет печалиться при виде горестных и трагических событий, испытать которые он сам отнюдь не желает? И, тем не менее, он, как зритель, хочет испытывать печаль, и сама эта печаль для него наслаждение. Удивительное безумие! Человек тем больше волнуется в театре, чем меньше он сам застрахован от подобных переживаний, но когда он мучится сам за себя, это называется обычно страданием; когда мучится вместе с другими — состраданием."
"Не было ни жары, ни стужи [в раю]; не было грусти, не было искусственного веселья: была одна непрерывная радость, проистекавшая от Бога, к Которому пылала любовь "от чистого сердца и доброй совести и нелицемерной веры" (I Тим. 1,5); и, в то же время, было верное, основанное на чистой любви общение между супругами, согласие ума и тела, легкое соблюдение нетрудной заповеди. Усталость не утомляла, сон не клонил против воли. Откуда же у нас может возникнуть сомнение в том, что они могли произвести потомство без болезни похоти? Надлежащие члены, как и все другие, привелись бы в движение требованием воли, и "супруг прильнул бы к лону супруги" (Вергилий, Энеида, глава 8, стих406) без страстного волнения, при полном спокойствии души и тела и с сохранением целомудрия. Ибо, если этого не подтверждает наш жизненный опыт, то отсюда отнюдь не следует, что такого вообще не может быть."
"Разум: Ты, который желаешь знать себя, знаешь ли ты, что ты существуешь?
Августин: Знаю.
Р: А откуда ты знаешь?
А: Не знаю.
Р: Простым ты себя чувствуешь или сложным?
А: Не знаю.
Р: Знаешь ли ты, что движешься?
А: Не знаю.
Р: Знаешь ли ты, что мыслишь?
А: Знаю."
"Без всяких фантазий и без всякой обманчивой игры призраков для меня в высшей степени несомненно, что я существую, что я это знаю, что я люблю. Я не боюсь никаких возражений относительно этих истин со стороны академиков, которые могли бы сказать: "А что если ты обманываешься?" Если я обманываюсь, то уже поэтому существую. Ибо кто не существует, тот не может, конечно, и обманываться, я, следовательно, существую, если обманываюсь.
Итак, поелику я существую, если обманываюсь: то каким образом я обманываюсь в том, что существую, если я существую несомненно, коль скоро обманываюсь? Так как я должен существовать, чтобы обманываться, то нет никакого сомнения, что я не обманываюсь в том, что знаю о своем существовании. Из этого следует, что я не обманываюсь и в том, что я знаю то, что я знаю. Ибо как я знаю о том, что существую, так равно знаю и то, что я знаю. Поелику же эти две вещи я люблю, то к этим двум вещам, которые я знаю, присоединяю и эту самую любовь как третью, равную с ними по достоинству. Ибо я не обманываюсь, что я люблю, если я не обманываюсь и в том, что люблю; хотя если бы даже последнее и было ложно, во всяком случае было бы истинно то, что я люблю ложное."
"Поэтому ты ни в коем случае не станешь отрицать, что есть неизменная истина, содержащая все то, что неизменно истинно, которую ты не можешь назвать своей или моей, или истиной какого-то другого человека, но которая для всех распознающих неизменные истины, словно удивительным образом сокровенный и вместе с тем общедоступный свет существует и подается совместно. Но кто мог бы сказать, что все, что является общим для всех рассуждающих и понимающих, имеет отношение к природе каждого из них? Ведь ты помнишь, как я полагаю, что обсуждалось немного ранее относительно телесных чувств, а именно: то, что мы сообща получаем благодаря чувству зрения и слуха, например цвета и звуки, которые я и ты одновременно видим и одновременно слышим, не имеет отношения к природе нашего зрения и слуха, но является общим для нашего восприятия. Таким образом, ты также ни в коей мере не станешь утверждать о том, что я и ты видим каждый своим умом, имеет отношение к природе ума каждого из нас. Ведь ты можешь сказать о том, что одновременно видят глаза двоих, есть не глаза того или другого, но нечто третье, к чему обращен взгляд и того, и другого."