Блестящая и горестная жизнь Имре Кальмана
Шрифт:
Кажется, Кальман впервые отправился на премьеру в отменном расположении духа…
Появление Веры вызвало в театре едва ли не большее волнение, нежели самого прославленного композитора. Дамы общебетали ее меха, бриллианты, мужчины отдали дань красоте. Вчерашняя статисточка принимала всеобщее внимание как нечто само собой разумеющееся.
И была сцена под дождем, и Вера нашла руку Кальмана, и нежно пожала, и он уже не огорчался несколько вялым приемом своего детища и порхающим по залу именем «Пуччини». Вера была благодарна ему — все остальное ничего не значило. И тут грянула ослепительная «Карамболина — Карамболетта», мелькнувшая ему из глубины печали в далекие дни, — великолепная
— Ты — гарантия счастья, — шепнул Кальман Верушке, подымаясь, чтобы выйти на аплодисменты и восторженные вопли публики…
… — Мы опаздываем! — кричит Вера, еще более роскошная, сверкающая и сияющая, чем два года назад, когда Кальманы отправлялись на «Фиалку Монмартра».
— Не опоздаем, — проворчал Кальман. — Император не может опоздать. Значит, все остальные пришли слишком рано.
— Что ты там бурчишь, Имрушка? Опять чем-то недоволен?
— Я люблю традиции. Мы должны зайти в детскую.
Наследный принц что-то строил из кубиков и не обратил на родителей никакого внимания, но из сетчатой кровати в бессмысленной радости загугнило новое существо в чепчике.
— Принцесса Елизавета! — торжественно произнесла Вера.
— Лили… — прошептал Кальман и отвернулся. — Не могу… сердце разрывается.
Воплощенное здравомыслие, Вера не поняла движения мужа.
— Ты что?.. Здоровая, крепкая девочка!..
— Но такая маленькая, хрупкая, незащищенная!.. — тосковал Кальман.
— Ничего себе хрупкая!.. Высосала одну кормилицу, сейчас приканчивает вторую.
— Может ли быть что-нибудь лучше детей? — сказал Кальман.
— Взрослые люди, если они не гады. Неизвестные величины всегда сомнительны.
— Это не ты придумала, — Кальман глядел на Веру, словно видел ее в первый раз. — Ты не могла додуматься до такого.
— Ты считаешь меня круглой дурой?
— О, нет! — убежденно сказал Кальман. — По-своему ты очень умна. Но только другим умом.
— Хорошо, что покаялся. За это будешь награжден еще одной наследницей или наследником.
— Верушка! — растроганно сказал Кальман. — Если тебе не трудно, то прошу еще одну девочку.
— Принято!.. И поедем. Слушай, а ты совсем перестал бояться премьер?
— Не знаю. Но я живу не только ими. Эта детская стала для меня важнее. И потом я верю в Губерта Маришку, как в бога. С ним не бывает провалов. Тьфу, тьфу, тьфу!.. — он сделал вид, будто плюет через плечо, и схватился рукой за притолоку.
Вера расхохоталась:
— В глубине души человек не меняется. В знаменитом Кальмане, Муже, Отце, Хлебосольном хозяине, Короле оперетты дрожит маленький провинциальный Имрушка.
— Возможно, ты права… — задумчиво сказал Кальман.
…Шла самая эффектная сцена из оперетты «Наездник-дьявол». Герой — лихой гусар и венгерский патриот — на всем скаку взлетает на вершину высоченной крутой лестницы и там подает императрице петицию о создании венгерского парламента. И впоследствии никто, кроме великолепного наездника и безумно смелого человека Губерта Маришки, не отваживался так играть эту сцену. Подвиг свершался скрытно от глаз зрителей, которые видели лишь результат: потрясенность императрицы и всех окружающих.
На репетициях, в том числе генеральной, Маришка великолепно выполнял этот опасный трюк, но тут конь почти на самом верху оступился, взмыл на дыбы, медленно и грозно повернулся на задних ногах и вместе с наездником грохнулся вниз. В последнее мгновение Губерт Маришка сумел выброситься из седла, конь и всадник упали поврозь. Каким-то чудом конь уцелел и поднялся на ноги. Маришка оставался недвижим. В зале царила мертвая тишина.
— Жизнь куда богаче любой фантазии, — шепнул Кальман на ухо Верушке. — Такого варианта провала даже я не предвидел.
Маришка приподнялся, оглянул грязные подмостки, себя, распростертого, и громко, с презрением сказал:
— Паркетный наездник!..
Зал облегченно захохотал и захлопал.
Ловким тигриным движением артист вскочил на ноги и дал знак дирижеру. Тот сразу понял его и заиграл вступление к танго-шлягеру, уже спетому Маришкой с огромным успехом. И Маришка запел, как не пел еще никогда:
Образ один, былое виденье Ни сна, ни покоя не хочет мне дать. Образ один, позволь на мгновенье Печаль и томленье из сердца изгнать…В богатой триумфами карьере любимца венской публики не было подобного успеха. Зрители стоя приветствовали артиста, с таким мужеством спасшего спектакль.
Отерев пот с чела, Кальман сказал Верушке:
— Молодец, Маришка! Я уже хотел отказаться от сталелитейных акций.
— Я тебе столько раз говорила: пока я с тобой, ничего плохого не случится.
Кальман поцеловал ее руку…
…Минуло около двух лет, и вновь они собрались на премьеру. Кальман не подозревал, что это окажется его последней премьерой в Европе, и уж подавно не подозревал, что «Жозефина» — во многом несовершенное, хотя и отмеченное блеском таланта, произведение — станет последним творческим актом в его жизни, а то, совсем немногое, что еще появится под его именем, будет лишено кальмановского света — ремесленные поделки. Творческая воля иссякнет: будут лишь житейские взлеты и падения, бытовые радости и неудачи, много денег, не будет одного — Музыки. В конце жизни он обмолвится фразой, что творцу не надо слишком много жирного счастья, оно усыпляет, убивает живительное беспокойство. Писатель должен всегда чуть-чуть недоедать, — говорил Лев Толстой. Это относится к любому художнику. Кальман уписывал за обе щеки. Он любил Верушку, свой красивый дом, внимание прославленных и высокостоящих особ, обожал детей и собирал их молочные зубы. Накопился целый мешочек, который незадолго до смерти он уничтожил: уходя, прибирай за собой, посторонним нет дела до твоих сентиментальных чудачеств.
Его безмятежное счастье не омрачилось даже тем, что впервые театр «Ан дер Вин» отказался от его новой оперетты: забит репертуар. Правда, к этому времени разорившийся «Иоганн Штраус-театр» стал кинематографом, а старый «Карл-театр», обветшавший и готовый обрушиться, закрыли, щадя зрителей. Премьеру играли в Цюрихе. Кальман любил степенный, тихий Цюрих, ему нравилась тамошняя простодушная, заранее расположенная публика. Лишь одно его огорчало: вопреки традиции, он не зайдет на этот раз в детскую, чтобы приветствовать новое существо, созданное его любовными усилиями. Но Верушка быстро его успокоила: «Оно ведь с нами», — сказала она, хлопнув себя по тугому, тщательно упакованному в бандаж животу. «Я не знаю, кто оно!» — жалобно сказал Кальман. «Девочка, — прозвучал уверенный ответ. — Илонка». «„Илонка!“ — повторил Кальман, как бы пробуя имя на вкус. — Я чувствую, что она будет моей любимицей». Так они и поехали втроем: Кальман, Верушка и незримая Илонка в упаковке материнского тела.