Блестящая и горестная жизнь Имре Кальмана
Шрифт:
— Уф, даже потом прошибло! — сказал он, обмахиваясь носовым платком. — Ужасный день. С неимоверным трудом достал одну контрамарку.
— Ты настоящий друг, — растроганно сказал Имре. — Пожертвовать таким концертом!..
— Ты в своем уме? Я не собираюсь ничем жертвовать. Пойдешь в другой раз.
— Но как же так?.. Ты же хотел представить меня профессору Грюнфельду.
— Ничего не вышло. Я убеждал его, что ты будущий гений, надежда нации. Старик прослезился, но контрамарку не дал. Ладно, у тебя вся жизнь впереди. Я побежал. Концерт уже начинается.
И он исчез.
С мокрыми глазами Имре пробрался к дверям концертного зала и припал ухом к замочной скважине. И услышал музыку…
Так и простоял он весь концерт, но и сквозь закрытые двери проникали к нему мощь и красота большого оркестра…
В
Юность немятежная
Когда Кальман вспоминал свою раннюю юность, она рисовалась ему одним долгим хмурым затянувшимся днем. Этот день начинался еще в сумерках, когда голова болела не от грешной рюмки палинки или пары пива, как у многих его школьных соучеников, а с недосыпу: до поздней ночи он занимался перепиской разных бумаг ради грошового заработка: то он каллиграфически выводил рекламные объявления разных фирм, рождественские поздравления богатым, почтенным клиентам и — не столь изысканным почерком — напоминания о долгах клиентам малоимущим и малопочтенным; корпел над «деловой» перепиской отца, перебеляя его небрежную мазню, и сам разносил эти письма, чтобы не тратиться на марку, то был сизифов труд — никто не нуждался в услугах разорившегося коммерсанта; просматривал тетради своих частных учеников, здоровенных тупых оболтусов, которым был по плечо (с тринадцати лет он стал репетитором по всем предметам, поскольку обладал хорошей головой, равно приимчивой к гуманитарным и точным наукам). День продолжался гимназией, включал скудный завтрак, заменяющий нередко и обед: чашечка жидкого кофе с черствой булочкой, частные уроки, разбросанные по всему городу (из экономии он всюду поспевал пешком), долбежку домашних заданий и уже упоминавшиеся дела: просмотр тетрадей, переписка бумаг, отцовских писем, порой выполнение поручений папы Кальмана, в котором суетливое беспокойство заменило былую деловитость. Развлечением служили воскресные домашние трапезы (когда семья вновь соединилась в Пеште, за исключением старшего брата Белы, до ранней своей смерти проработавшего в Шиофокском банке, пустившем их семью по миру). Скудные, унылые трапезы не слишком оживлялись красноречивыми вздохами матери — беспросветная жизнь лишила ее природной отходчивости и выдержки — и преувеличенными, назидательными восторгами отца перед жертвенностью «бедного Белы». Кусок не шел в горло, Имре с горечью ощущал, что к светлой братской любви и благодарности шиофокскому мученику начинают примешиваться менее прозрачные чувства. Как ни выкладывался Имре, он не мог сравниться в родительских глазах с просиживающим штаны за банковской конторкой Белой.
Но Имре был любящим сыном и братом, к тому же некоторая флегма остужала тревоги и беды внешней жизни. Он был терпелив, прилежен, не жалел себя, умел принимать мир таким, каков он есть.
Пухлые щеки уже познакомились с бритвой, но ни разу девичьи руки не сомкнулись на его шее, ни разу мягкие губы не искали его губ, ни разу не закружилась юная голова ни от страсти, ни от горячительных напитков, ни от безумной жажды подвига или хотя бы подлежащих легкому взысканию дерзких поступков. Он, правда, позволил завлечь себя несколько раз на скачки, но быстро спохватился и удвоенным прилежанием искупил тяжкую вину. Другой бы на его месте совсем отупел и ссохся душой от столь праведной жизни, но его спасало умение мечтать. В те несколько минут, когда сон еще не склеивал усталые веки, он успевал представить себя высоким и красивым, загадочным и томным. Вот он небрежно опирается холеным ногтем изящного мизинца о мраморную балюстраду, лорнируя порхающих вокруг красавиц, которые все бы отдали, лишь бы задержать на себе рассеянный взгляд светского льва. Кто знает, не из этих ли мечтаний несытого, замороченного юноши возникла черная маска таинственного мистера Икс, пряное очарование индийского принца Раджами, бесшабашная удаль Наездника-дьявола? Иначе чем объяснить, что безнадежно будничный, рано отяжелевший Кальман, скряга, чревоугодник и мизантроп, умел придумывать таких романтичных, блистательных героев и, главное, наделять их горячей жизнью, что крайне редко случается в условном искусстве оперетты. У Кальмана почти нет безликих, статичных, скроенных по готовым рецептам героев. Им присуща та окрашенность, которую сообщает творению лишь пристрастие творца. Да, он сам был красавцем Раджами, жертвующим троном ради любви, загадочным смельчаком мистером Икс, затравленным и гордым в своем падении графом Тассило, бесстрашным удальцом Наездником-дьяволом. Но все это много позже, сейчас навещавшие его в полусне образы не имели четких очертаний, судеб, они являли разные ипостаси того образа, который ему хотелось бы увидеть в зеркале, и чтоб душа была под стать зеркальному отражению. Он засыпал счастливый, а вскакивал обалделый, непроспавшийся, по хриплому звону старого будильника, зная, что вынесет на своих вроде бы некрепких плечах уготованный ему груз дня.
На шестнадцатом году он обрел душевное подспорье в музыке, стал брать уроки фортепианной игры, а для этого пришлось еще утяжелить ношу, ведь плату за учение вносил он сам. Да, был характер у нерослого, коренастого паренька…
И все-таки ему однажды посветило счастье в хмурые дни первой юности. Отец взял его с собой в поездку по делам фирмы, в которую с трудом устроился на небольшую должность.
Они остановились в хорошем отеле, и отец сказал:
— Я вернусь завтра утром. Дела, брат… А ты сиди в номере. Надо им хорошенько попользоваться. Оплачивает фирма.
И ушел.
Юный Имре впервые был в отеле. Ему интересно было все: обстановка, картины на стенах, барометр, градусник, Библия на тумбочке возле кровати, интересно было раздергивать и задергивать шторы, просто смотреть в окно, хотя оно упиралось в брандмауэр и не давало пищи для наблюдений. Но вскоре все это ему надоело, и тут он обнаружил возле двери три фарфоровые кнопки. Он долго рассматривал их с глубокомысленным видом, потом нажал верхнюю. И мгновенно, как лист перед травой, перед ним стал пожилой человек в черных брюках и белом кителе, с салфеткой на локтевом сгибе.
— Что угодно молодому барину? — спросил он перепуганного Имре.
— А правда, что мне угодно? — запинаясь, промолвил Имре.
— Наверное, молодой граф проголодался? Не подать ли хороший ужин?
— А почему бы и правда не поужинать? — уже смелее сказал Имре.
Со сказочной быстротой появился столик на колесиках, а на нем прибор, крахмальная салфетка, бутылка белого вина, устрицы, дольки лимона, зернистая икра, пышный хлеб, масло со слезой.
Все это исчезло со столь же сказочной быстротой вкупе с жареным цыпленком, ветчиной, салатом, сыром, мельбой и чашкой душистого мокко.
Радостно ухмыляясь, Имре нажал вторую кнопку.
Немедленно возник человек в фартуке с белой бляхой отеля и сказал:
— Что угодно молодому господину?
— А правда, что мне угодно? — пошел по проторенному пути Имре.
— Не угодно ли господину барону, чтобы я почистил ему костюм и ботинки, а господин барон облачился в свой атласный халат и парчовые туфли?
— Угодно! — радостно согласился Имре и мигом разделся.
Коридорный унес его вещи, а Имре облачился не в атласный, а в байковый, порядком заношенный отцовский халат и в его шлепанцы. После чего нажал третью кнопку.
В комнату впорхнула юная фея в белой короне. Так почудилось в первое мгновение, потом фея обернулась румяной горничной в белой крахмальной наколке.
— Что угодно молодому господину? — спросила девушка.
— А правда, что мне угодно? — слегка оробел Имре.
— Наверное, чтобы я приготовила ему постельку для сна?
— Наверное, так! — обрадовался Имре.
Горничная быстро, умело взбила подушки, приготовила постель.
— Может быть, юному принцу угодно, чтобы я навеяла ему голубые сны?
Если б в желудке юного принца не плескалось три четверти литра эгерского вина, предложение горничной повергло бы его в немалое смущение, переходящее в панику, но сейчас ему море было по колено.
— Именно этого я и хочу, — значительно произнес он.
И горничная погасила свет…
Когда утром вернулся отец, первый вопрос был:
— Где твои часы?
— Их взяла на память молодая дама, — ответил сын с обескураживающей прямотой.
— Какая молодая дама?
— Которую вызывают по третьей кнопке, — пояснил сын. — Она навевает голубые сны.