Блок
Шрифт:
Отрывок этот очень характерен для блоковского миро ощущения, опиравшегося на факты и наблюдения, казалось бы, случайные и разрозненные, но служившие поэту основой для напряженной работы мысли.
„Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, — писал он в предисловии к „Возмездию“, — и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор“ (III, 297).
В одну грозную симфоническую тему сливались для него гул разрушительного землетрясения в Мессине и „рев машины, кующей гибель день и ночь“ (вокруг уже задумывались о „могущественной индустрии, воспитанной войной и живущей для войны“, становящейся „автоматической пружиной и постоянным возбудителем
Современники поражались, что поэму „Двенадцать“ как будто писал „новый поэт“ с „новым голосом“.
Но в литературе ничего не случается „вдруг“. И чтобы суметь так „схватить“ бурный, пенящийся поток революции и навсегда запечатлеть его в читательских сердцах, нужен был уже выработанный глаз, острое чувство истории, рука мастера, способного создать монументальное полотно, — нужна была школа работы над современным эпосом. Такой школой и оказалась в жизни поэта работа над поэмой „Возмездие“.
В 1911 году Блок выпустил сборник „Ночные часы“, но впоследствии, включая эти стихи в свое новое собрание, озаглавил их „Снежная ночь“.
„Северные ночи длинны, — писал он в примечаниях, — синева их изменчива, видения их многообразны… я хотел бы, чтобы читатели вместе со мною видели в ней не одни глухие ночные часы, но и приготовление к ночи — свет последних закатов, и ее медленную убыль-первые сумерки утра“ (III, 433).
Кардинально перестроенный композиционно, [20] этот стихотворный материал составил третий том лирики Блока, справедливо считающийся творческой вершиной его поэзии „Страшный мир“, как озаглавлен первый цикл тома, изображен поэтом в самых разных, по внутренне связанных между собой ипостасях.
20
См. об этом в кн.: Павел Громов. А. Блок, его предшественники и современники. М.-Л., «Сов. писатель», 1966, стр. 421–428.
Словно отблеском бушующего в мире пожара событий, высвечена мрачнейшая „будничная“ сцена продажной любви в стихотворении „Унижение“:
В черных сучьях дерев обнаженных Желтый зимний закат за окном. (К эшафоту на казнь осужденных Поведут на закате таком).При всей „рискованности“ этого сопоставления возникает мысль о ежедневной казни естественного чувства, творимой „по ею сторону“ окна. И икона в комнате женщины выглядит не менее кощунственно, чем „напутствие“ священника осужденным:
Только губы с запекшейся кровью На иконе твоей золотой (Разве это мы звали любовью?) Преломились безумной чертой…На треск барабанов, заглушающих вопли истязуемых, похож колокольный звон в стихотворении из цикла „Ямбы“:
Не спят, не помнят, не торгуют. Над черным городом, как стон, Стоит, терзая ночь глухую, Торжественный пасхальный звон. НадИ в этом мраке, в „черном городе“, как в беспощадной морской пучине, вдруг мелькает хватающее за сердце лирическое воспоминание о давнем, ночном объяснении с любимой. Оно внезапно выныривает, как скорлупка, пляшущая на волнах „глухой ночи“, — то ли чтобы потрясти своей хрупкостью, обреченностью, то ли чтобы озарить душу лучом надежды, немеркнущей веры в любовь и счастье.
Замечательна выразительность этого стихотворения, где буквально слышны удары колоколов. Это впечатление складывается из целого ряда деталей.
Вот как первые три удара — повторяющиеся глаголы:
Не спят, не помнят, не торгуют.
Вот мощно звучит один широкий гласный звук:
Над чЕрным гОродом, как стОн.»
Впоследствии на это откликается, как большой, трудно раскачиваемый колокол, протяжная строка:
Над мировОю чепухОю…
И все строфы связаны анафорами — одинаково начинающимися строками:
Над черным городом…
Над человеческим созданьем…
Над смрадом, смертью и страданьем…
Над мировою чепухою,
Над всем, чему нельзя помочь…
Уже в «Унижении» брезжит мысль о своеобразной «ценной реакции» бесчеловечия, жестокости, цинизма («Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце — острый французский каблук!»). В «Песне ада» и в цикле «Черная кровь» появляется даже образ вампира, терзающего свою жертву — возлюбленную.
«Любовь того вампирственного века» всего одна из личин духовной смерти, царящей вокруг. Фантасмагорическая картина снующих по улицам и домам живых мертвецов создана в «Плясках смерти». Лязг костей перекликается здесь со скрипом чиновничьих перьев. Ни в банке, ни в сенате, ни на балу живые неотличимы от мертвых.
Небезынтересно сопоставить с блоковскими гротесками следующие отрывки из будничной дружеской переписки тех времен: «Все как будто осталось позади меня, позади моего взгляда, — жаловался писатель Н. Д. Телешов И. А. Бунину, — и гляжу я теперь куда-то в пустыню или в черную ночь. Сколько ни гляди, ничего не увидишь. Почему так случилось, не знаю. Все время бываю среди людей, на которых поглядеть многие считают за удовольствие, а мне скучно. Даже не скучно, а, что называется, все равно! Бывает смерть физическая… бывает еще смерть гражданская…
Бывает еще третья смерть: артистическая. Вот этой лютой смертью я и умер.
…А Тнмковский, ты думаешь, не умер, хоть он и продолжает писать очень много и очень умно? Чем умнее и чем больше он пишет, тем более подтверждает свою смерть. А Боборыкин? Скиталец? А многие иные?»
И, утешая друга, Бунин, однако, в ответном письме признает: «говоришь ты о своей смерти сильно и хорошо», и даже советует написать «хотя бы на эту самую тему о смерти-то, о том, как Москва, Русь, ее люди сделали то, что тебе „все равно глядеть на них…“: „…да наберись смелости говорить смело: мне скучно, мне все все равно и вот по какой причине: жил я вот так-то, видел и вижу вот то-то, вчера в кружке был, среди мертвецов и обжор…“. [21]
21
Литературное наследство, т. 84, кн. 1, стр. 603, 604–605.