Блок
Шрифт:
Даже в пору трагических разочарований и, казалось, самого отчаянного скепсиса у поэта все-таки ненароком пробивается мысль о существовании иных, непреходящих ценностей. Даже в пору „балаганного веселья“
…вверху — над подругой картонной Высоко зеленела звезда.Пусть, когда потом, в драме „Незнакомка“, звезда сойдет на Землю и обернется прекрасной женщиной, Поэт, мечтавший о ней, не сможет ее найти, узнать, разминется с ней, — но все же она существует, тревожит, тянет к себе.
Я часто думаю, не ты ли Среди погоста, за гумном, Сидела,Уже в первых подступах поэта к этой теме ощущается и огромное волнение, и сознание неизмеримости стоящей перед ним задачи, таящихся в ней неожиданностей:
Ты и во сне необычайна. Твоей одежды не коснусь. Дремлю — и за дремотой тайна, И в тайне — ты почиешь, Русь. …И сам не понял, не измерил, Кому я песни посвятил, В какого бот страстно верил, Какую девушку любил.В цикл „Фаина“ вошли замечательные стихи „Осенняя любовь“, подхватывавшие и развивавшие тему „Осенней воли“:
Когда в листве сырой и ржавой Рябины заалеет гроздь, Когда палач рукой костлявой Вобьет в ладонь последний гвоздь, Когда над рябью рек свинцовой, В сырой и серой высоте, Пред ликом родины суровой Я закачаюсь на кресте, Тогда — просторно и далеко Смотрю сквозь кровь предсмертных слез, И вижу: по репс широкой Ко мне плывет в челне Христос. В глазах-такие же надежды, И то же рубище на нем. И жалко смотрит из одежды Ладонь, пробитая гвоздем. Христос! Родной простор печален! Изнемогаю на кресте! И челн твой — будет ли причален К моей распятой высоте?Читая эти стихи, вспоминаешь позднейшие слова Блока о том, что „писатель, верующий в свое призвание, каких бы размеров этот писатель ни был, сопоставляет себя со своей родиной, полагая, что болеет ее болезнями, страдает ее страданиями, сораспинается с нею…“ (V, 443).
Примечательно претворение одних и тех же легален пейзажа в зависимости от происходящего вокруг. В „Осенней воле“ (1905) красный цвет рябин „зареет издали“, как-то обнадеживающе перекликается с тем, что „вдали призывно машет“ „узорный… цветной рукав“ родины.
„Осенняя любовь“ написана в пору столыпинской реакции.
Теперь те же грозди рябины как будто набухли кровью, похожи на кровавые пятна; на всем как бы лежит тень снующего по стране палача; все полно отголосками крестной муки.
Если в „Вольных мыслях“ в конкретнейших картинах повседневности начинает проступать какой-то иной смысл, то в написанном год спустя цикле „На поле Куликовом“ он выразился с полной определенностью.
Скитания героя „Вольных мыслей“ были очерчены со всей бытовой достоверностью („Я проходил вдоль скачек но шоссе… Однажды брел по набережной я… Так думал я, блуждая по границе Финляндии…“), но за ними сквозили иные, духовные его метания и томления, делавшие ему близкой участь „красавицы — морской яхты“, „под
В цикле „На поле Куликовом“ все также полно символики. Образ героя, по видимости — участника знаменитой битвы, двоится, вбирая в себя мироощущение современника блоковской эпохи, которое в конце концов и становится главенствующим в настроении цикла.
В известном смысле можно сказать, что сугубо конкретные наблюдения и переживания героя „Вольных мыслей“ теперь предстают перед нами в обобщенном, „сублимированном“, возвышенном освещении и „подтекст“ предыдущего цикла становится текстом нового.
В первом стихотворении „Вольных мыслей“-„О смерти“-звучала тайная тоска по действию. Герой, ставший свидетелем гибели жокея, словно завидовал его судьбе, цельности его жизни:
Так хорошо и вольно умереть. Вею жизнь скакал — с одной упорной мыслью, Чтоб первым доскакать.Эта тоска потом как бы уходила вглубь, а авансцену цикла занимала мертвая зыбь будней.
В цикле „На поле Куликовом“, напротив, первое стихотворение открывается картиной полного покоя:
Река раскинулась. Течет, грустит лениво И моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва В степи грустят стога.На смену несколько изысканным и дробным деталям-символам „Вольных мыслей“ (озеро-красавица, „красавица — морская яхта“) приходит мощный обобщенно-эпический образ, олицетворенный в типическом русском пейзаже, одном из тех, о которых историк В. О. Ключевский, кстати, чрезвычайно ценимый Блоком, заметил, что путник может подумать, „точно одно и то же место движется вместе с ним сотни верст“.
Сотни верст — или лет, — могли бы мы добавить: столь исторически устойчивым кажется этот пейзаж поначалу.
Однако следующие строфы вносят в эту мнимую умиротворенность ноты острейшего драматизма:
О, Русь моя! Жена моя! До боли Нам ясен долгий путь!Исследователи [17] верно отмечают, что здесь перед нами снова возникает отголосок стремительного полета гоголевской тройки:
И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль… Летит, летит стенная кобылица И мнет ковыль… И нет конца! Мелькают персты, кручи… Останови!17
См., например, статью 3.Г. Минц «Блок и Гоголь». — «Блоковский сборник», II. Тарту, 1972, стр. 184.
Налицо резкая смена самого темпа повествования. „Натуралистически“ нарисованный вначале мирный пейзаж оказывается только „сном“ (образ сна у Блока обычно или, выразимся осторожнее, по большей части имеет отчетливый негативный смысл), обманчивым покровом драматического исторического движения.
За ним — воспоминание и, поскольку история постоянно оборачивается здесь у Блока живейшей современностью, пророчество о грозных битвах, тяжких утратах и поражениях:
Светлый стяг над нашими полками Не взыграет больше никогда. Я — не первый воин, не последний, Долго будет родина больна. Помяни ж за раннею обедней Мила друга, светлая жена!