Блок
Шрифт:
Стихи Блока полны гнева и презрения к тем, что, как крадущийся по следам двенадцати «пес паршивый», по-волчьи готовится к нападению.
Картина драматического противостояния Запада и России написана с огромной силой и масштабностью:
Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя, ИКак и в «Двенадцати», в подобных строках сконденсированы огромный исторический опыт, противоборство различных взглядов на взаимоотношения России и Европы. Но в данном случае нас интересуют лишь некоторые значения созданного Блоком поэтического образа.
«Ненависть» по преимуществу адресована «подлому буржую», «псу паршивому», «легкоязычным витиям» (пушкинское выражение), призывающим к интервенции, словом, если вспомнить блоковскую запись, «морде» Европы.
«Любовь» же обращена ко всему лучшему, что было и есть в европейской жизни, европейской культуре, — к ее «лицу»:
Мы любим всё — и жар холодных числ, И дар божественных видений, Нам внятно всё — и острый галльский смысл, И сумрачный германский гений…«Дикое имя» панмонголизма, картина торжества «свирепого гунна» становятся для Блока символом некоего грандиозного возмездия, которое — вслед за империей Романовых — постигнет буржуазию Западной Европы, если она посягнет на «музыку» русской революции.
Поэт не астролог, и его стихи не гороскоп. Было бы странно и смешно упрямо искать в них предначертаний исторических событий во всей их многообразной конкретности.
Важно блоковское стремление показать революционных «скифов» (обличаемых тогда на разные голоса) наследниками великих традиций и запевалами новой, мирной песни в одичавшем от войны мире:
В последний раз — опомнись, старый мир! На братский пир труда и мира, В последний раз на светлый братский пир Сзывает варварская лира!Важно вещее предчувствие катастрофичности, заложенной в европейской жизни, переданное Блоком с потрясающей силой.
«Двенадцать» и «Скифы» обозначили высочайший взлет творчества поэта, предельное самовыражение его личности и таланта.
Так в дни революционной грозы своеобразно исполнилась его давняя юношеская мечта: «…высший расцвет поэзии: поэт нашел себя и, вместе, попал в свою эпоху».
«Такого в русской литературе еще не было, — писал в марте 1918 года в дневнике один современник (Евгений Лундберг) и тут же спрашивал: — …Но что он будет делать после „Двенадцати“?»
Как известно, Блок оказался одним из тех, кто сразу же после Октября заявил, что интеллигенция не только может, но и должна сотрудничать с Советской властью, и показал пример этого сотрудничества.
Поразителен один только перечень всех обязанностей, которые легли на его плечи в труднейшие послереволюционные годы: член коллегии учрежденного Горьким издательства «Всемирная литература», председатель дирекции Большого драматического театра, член редакционной коллегии Литературного отдела Наркомпроса,
И поскольку, по замечанию одного из его «сослуживцев», Блок «делал все „по-настоящему“», то каждый из перечисленных титулов приносил часы заседаний, горы рукописей, на которые поэт с педантической аккуратностью писал отзывы; хлопоты за людей, книги, пьесы.
Но верный рыцарь Прекрасной Дамы — Революции не считал себя вправе отказываться ни от какого дела!
«Никуда не прятаться от жизни, не ждать никаких личных облегчений, а смотреть в глаза происходящему как можно пристальнее и напряженнее — в этом залог успеха всякой работы, и нашей работы в частности», — призывал он в одной из речей, обращенных к актерам (VI, 357).
При всей своей скромности он говорил в записной книжке о «груде сделанного» в одном только тяжелейшем 1919 году. Мысли, планы, «подсказки» Блока легли в основу многих литературных и театральных начинаний тех лет.
Помимо неимоверных бытовых и материальных трудностей, выпевших на долю поэта в пору гражданской войны и разрухи, ему нелегко давалось понимание реального хода событий, пришедших на смену бурному «полету» первых месяцев революции. Были в огне революционного пожара, в отчаянной борьбе с интервенцией и белогвардейщиной и неизбежные потери, ошибки, эксцессы, с которыми Блоку было нелегко примириться. Но благородство человека и художника не позволяло ему сетовать над ними в трагическую для страны пору:
Есть одно, что в ней скончалось Безвозвратно, Но нельзя его оплакать И нельзя его почтить, Потому что там и тут В кучу сбившиеся тупо Толстопузые мещане Злобно чтут Дорогую память трупа Там и тут, Там и тут… Так звени стрелой в тумане, Гневный стих и гневный вздох. Плач заказан…сказано в одном из немногих стихотворных набросков Блока тех лет.
Было бы опрометчиво утверждать, однако, что поэтическая «жизнедеятельность» его прекратилась.
Некогда вскоре после Февральской революции он с раздражением зафиксировал в записной книжке досаждавшие ему вопросы и слухи: «Пишете вы или нет? — Он пишет. — Он не пишет. Он не может писать».
«Отстаньте, — отвечает на это Блок. — Что вы называете „писать?“ Мазать чернилами по бумаге? — Это умеют делать все заведующие отделами 13-й дружины (в которой служил Блок в последний год войны. — А. Т.). Почем вы знаете, пишу я или нет? Я и сам это не всегда знаю» (IX, 318).
Возможно, нечто подобное можно сказать и о состоянии Блока в 1919–1921 годах. Он был слишком большим и честным художником, чтобы вынести свое образное суждение о круто переменившейся жизни, пока оно не приняло окончательно ясную, несомненную для него форму.«…может быть, — характерно оговаривается он в последнем своем выступлении, блестящей речи о Пушкине, в феврале 1921 года, — за паутиной времени откроется совсем не то, что мелькает в моих разлетающихся мыслях, и не то, что прочно хранится в мыслях, противоположных моим;